— Если б ты сразу пошел в отказ, но ты же таскал ведра, кича не поможет.
Другие жаждали крови: «Хули с ним борзить! Пиздюлей!» Вижу, и мужики наши смотрят на меня, кто с укоризной, кто начинает ворчать, мол, чем ты лучше, мы же убираем, а ты такой же мужик, не блатной. «Хули вы смотрите, мужики? — подхватывает Тимченко. — Дайте ему пиздюлей!» мужики не двигаются, но, чувствую, вражда растет и вот-вот не мужики, так рыси накинутся.
Моя принципиальность выглядела уже вызывающей. Одно дело с рысями, другое — противопоставлять себя мужикам, перед ними у меня не было оснований «держать стойку», но и подчиниться наглому Тимченко, рысям было крайне унизительно. Что делать? Надо принимать решение.
— С мужиками мне не за падло, а то что ты делаешь — это беспредел. Дайте тряпку, мужики. — И чуть не слезы у меня от стыда и унижения. Мужики как-то враз засуетились, замочили в ведра свои тряпки, разошлись на уборку. Тряпки не было. Обстановка разрядилась, показалось как будто даже рыси вздохнули. Я прошел в умывальник за тряпкой, там кто-то уже рвал белую простынь и подал ее мне. Только я взял эту тряпку, подходит Тимченко и в самом дружественном тоне говорит: «Все, Леша, больше от тебя ничего не требуется. Бросай и иди». Обнимает меня и выводит в локалку. Теперь я свободен от уборки. Но какой ценой? До сих пор воспринимаю это как тяжелейшее поражение в своей жизни.
Менты — провокаторы
То был недолгий мир. На следующий день вызывают в штаб, к начальнику колонии. В кабинете, кроме Николая Сергеевича, сидит за поперечным столом старший лейтенант Романчук из оперчасти. На потрепанном лице Николая Сергеевича маска озабоченности и как будто сочувствия. Спрашивает меня: «Что за конфликт произошел между вами и осужденными?»
— Пустяки, — говорю, — недоразумение.
— Вас били?
— Нет.
— А что это у вас под глазом? — вытянулся за столом Романчук. — Снимите очки.
Они обступили меня с таким видом, будто напали на след тяжкого преступления. Вроде ничего не было, я попросил зеркало. У переносицы красовался небольшой синяк. Всплыл-таки через день.
— Откуда? — забеспокоился Зырянов.
— Понятия не имею.
— Со шконаря упал, на угол наткнулся, — шутит всезнающий Романчук.
— Мы в общих чертах знаем, что произошло, — говорит Зырянов, — скажите, кто вас бил, эти люди будут наказаны.
Это был провокационный вопрос, они знали это и рассчитывали на мою лагерную неопытность. Вдруг скажу, они действительно кое-кого накажут, и тогда зеки назовут меня козлом. Тогда уж и в самом деле житья в отряде не будет и мне придется самому бежать в штаб, искать у ментов защиты. Я скомпрометирован и приручен, на поводу администрации, и тут уж она может веревки вить, исправлять, тут уже мне никуда не деться, ибо без Николая Сергеевича и Романчука я пропал. Дешевый трюк и опасный. Скольких зеков они уже подловили на своей «доброте»! Скольких так искалечили! Нет ничего страшнее в тюрьмах и лагере репутации козла. Забьют, изнасилуют, кинут в угол, к педерасам. И никогда не оправдаться, не отмазаться. В лагере волей-неволей беспрекословно подчиняться ментам, выслуживаться, стучать — ведь только они единственная твоя защита от зеков. На этапах, в тюрьме не дай бог в общую камеру, только «обиженка», где сидят все те, кто боится зековских разборок. Ты весь во власти ментов, ты настоящий раб и вся лагерная жизнь меж двух огней: боишься ментов, боишься зеков. Страх выжигает душу, совесть, и делается определяющей силой твоего поведения. К зекам пути нет, остается одно — угождать ментам. На их языке это называется «поддерживать линию администрации», «исправляться». Сначала травят зеками, потом «заступаются», потом ты уже сам к ним бежишь, и капкан захлопывается. Страх убивает личность — вот и все воспитание. Раба не надо воспитывать, исправлять, взывать к сознательности, он и так все исполнит, лишь бы боялся. Вот чем грозило доброе участие лагерного начальства и, если я чего-то действительно опасался, то, прежде всего, их «защиты». Как и в беседе с заместителем отрядника, я сказал им, что ничего не было и наказывать никого не надо.
Потребовали, чтобы я разделся до пояса, нет ли других следов побоев. Осмотр, кажется, новых свидетельств не дал, но еще несколько раз в оба голоса допытывались, кто да кто участвовал в конфликте. Клыки под маской благотворительства и я в роли подопытного кролика. Я не вытерпел: «Если вы все знаете, чего вы от меня хотите?» — «Нам важно, чтоб вы сами назвали», — говорит Зырянов.
— Зачем?
— Чтоб виновные понесли наказание.
— Хорошо я скажу: конфликт организован оперчастью.
— С чего вы взяли? — с комсомольской честностью и даже негодованием округлил глаза Романчук.
— А кто выговаривал отряднику, почему не мою полы, кто интересовался о том же у нашего завхоза Тимченко?
Романчук жмет плечами, хотя мне говорили именно о нем. Зырянов заминает дело: «Ну, это еще не значит, что оперчасть подговаривала вас избивать».
— Но Романчук знал, что это может случиться, а может, хотел — почему он интересовался только мной, почему другие не моют полы?
— Вы, что на меня дело шьете? — вспыхивает Романчук.
— Безобразие, — обращается Зырянов к Романчуку, — расплодили блоть! — И ко мне, — кто там отлынивает от уборки? Мы их накажем.
— Вот с него и надо начать, — мстительно заявляет Романчук. — он сам спровоцировал конфликт отказом от уборки.
— Тут пора разобраться, — осаживает его Зырянов. — С уборкой надо навести порядок. — И подает мне лист. — Пишите заявление, что в связи с конфликтом с осужденными вы ни к кому не имеете претензий.
— Зачем?
— Ну как же? Дойдет до прокурора, он всыпет нам за непринятие мер. А мы покажем ваше заявление.
— Ничего никуда не дойдет, конфликта не было.
— Это вам так кажется, а кто-то другой напишет. Нет, от вас необходимо заявление, иначе мы вынуждены будем провести расследование и наказать тех, кто вас бил.
— Вы понимаете, что тем самым вы спровоцируете более серьезные столкновения?
— Тогда пишите.
— С одним условием: если вы обещаете никого не вызывать и никого не трогать.
— Вот для этого нам нужно от вас заявление.
Выбора не было. Если они поднимут возню с этим делом и не дай бог, кого накажут, мне крышка. Этого допускать нельзя. Но и признавать конфликт нельзя, могут использовать как донос. Так и так нехорошо. Да и каково звучит — «конфликт с осужденными»: антисоветчика с народом? и значит сам виноват, коли не имею претензий? пусть, значит, лупят? Как писать? Избрал дипломатичную формулировку о том, что конфликта не было, а в недоразумении между мной и некоторыми осужденными прошу никого не винить и не наказывать. И тут Зырянов сбрасывает маску лагерного интеллигента:
— Знаешь за что тебя? — шипит в упор змеем. — Я тебя предупреждал — за базары!
И лица у обоих жесткие и злые.
Я уходил довольный, с таким ощущением, будто только что избежал серьезной опасности, ушел от ловушки, от волчьей ямы. Я был уверен, что теперь инцидент исчерпан, никого дергать не будут и можно быть спокойным. Захожу в отряд и сразу чувствую: вокруг меня нехорошая тишина. Что такое? Обычно после вызова в штаб налетают, интересуются: кто да что? Немногим удается после таких вызовов возвратиться в отряд, из штаба короче путь в ШИЗО и, если кто возвращается, то забрасывают вопросами: о чем говорит лагерное начальство, да и просто интересно как это от них человек выбрался невредимым — не избили, не посадили, зачем туда еще вызывают? Но сейчас почему-то меня никто ни о чем не спрашивает, наоборот, кажется, меня избегают. Через некоторое время подходит к моему шконарю кто-то из рысей и задает, наконец, обычные вопросы. Я рассказал о беседе с хозяином и Романчуком и умолчал только о заявлении — этого они не поймут, зеки боятся и ненавидят бумагу. Бумага для них — это всевозможные рапорты, постановления, объяснительные, т. е. бич, которым наказывают. Как докажешь, что мое заявление не жалоба? Лучше не упоминать. «И ты никого не назвал?» — спрашивает мой любопытный собеседник. «Нет, конечно, и мне обещали никого не дергать».