От субъекта прыгают двое на помощь армянину, который уже волок мешки московского этапа ближе к нарам. Сиганул туда шустрый парнишка и с нашего ряда, его звали Башир. Из московских плотных мешков полетело по рукам содержимое: вороха белья, рубашки, приготовленные загодя зековские костюмы и, конечно, сигареты, папиросы, свертки с едой и конфетами. Все шло сначала наверх, а оттуда что негоже раздавалось нижним. Москвичи угрюмо молчали. Субъект наверху тянулся струной, заходясь от дрожи: «Все, все сидора тряси! Бери, кому что надо. Пусть помнят Свердловскую пересылку, жмоты!»
— Где твой сидор? — говорит мне пожилой, беззубый Егор. — Тащи быстрей в головá.
Вместе с ним втянули мой мешок вглубь нар, под головы. И вовремя: около нас уже рыскали в поисках остальных московских мешков. Башир, обслужив верхние нары, вернулся к нам, примеряет черный отобранный костюм. Грабеж кончился, начался обмен-макли. Разбойничьи страсти уступили место мирной рыночной толкотне. Башир перебрался к блатным наверх. Высокая честь за особые заслуги. С его уходом стало свободней. По бокам от меня морщинистый Егор и тощий юнец с лицом бледной поганки. «Москвичей завсегда дербанят!» — говорит Егор. «Чего так?» «Вишь, какие сидора? Жмоты, потому их не любят». «А вы откуда?» «Я с Алапаевска, Толик, — показывает на юнца, — этапом едет в Курган». «Местные значит, — говорю. — Почему голодуете, ведь дом рядом?» Егор склабит прокуренный, желтый, единственный зуб: «По-разному. Кому мы на хуй нужны? А у кого что есть — делимся, смотри народу-то сколько, не будешь же один хавать». «Так и в Москве то же, но все-таки ларь, передачи — на этап что-нибудь соберется, а у вас-то почему нет?» «А на хрена на этап? — в свою очередь удивляется Егор. — Мы наоборот все в камере оставляем, все равно до зоны не зеки, так менты отберут». Вот оно что: у них наоборот. Впрочем, можно понять: этап их короткий — местные зоны, тут же если не в Свердловске, то в области. Москвичей же гонят за тридевять земель, а там три месяца до ближайшего ларя в чужих-то краях. Приходится запасаться. Да вот пример — что толку? Чем больше везешь, тем быстрее отнимут. Обалдел я от нищеты и свирепого крохоборства. И где? На Урале! Край вроде не бедный, не дикий. Но сколько зверства и жадности прямо с порога. И москвичи видно обалдели от такого приема. Растерялись. Есть среди них не робкого десятка, знаю: кое-кто сам выкручивал, но чтоб так по наглому, до последних потрохов, у целой группы без разбора, без «здрасте вам» — это было неслыханно. Прощай цивилизация! Как ни тяжело в столичных тюрьмах, а все же свои стены легче. Каждый из нас понимал, что лишь с этой камеры началась для нас та жизнь, ради которой нас посадили. Жизнь как наказание. И чтоб тут приспособиться, чтобы выжить среди этой орды, предстояла опасная, жестокая борьба за существование. Это была первая камера, где, засыпая, я не подумал о клопах, ничего не спросил о вшах и прочих насекомых. Только б забыться, отключиться от кошмара, довольно и того, что повезло лечь, остальное уже не имело никакого значения.
Шпион, «петухи» и прочие
Слышу сквозь сон деловитую суету. Кормушка одарила пайками хлеба, сахара. Разложили на столе, делят. Скоро баланда, завтрак. Просыпаться не хочется. Это только кажется, что в тюрьме ничего не делают, только спят. На самом деле редко когда толком выспишься. Может кому-то это удается, но немногим. Хронический недосып, вялость, раздражение преследует всех. Когда один сидел в камере — то же самое. Конечно, в основном валяешься, спишь много, но сон обычно урывками, тяжелый. Поэтому сколько бы ни спал, всегда клонит в сон. Но это не тот сон как на воле. Это бегство в другую жизнь, побег из тюрьмы в мир галлюцинаций. Сны, даже самые кошмарные, когда, например, летишь в бездонную пропасть или когда душат, когда орешь по ночам, все-таки легче, чем тюремная действительность. Продерешь глаза, увидишь где ты и опять носом в подушку или мешок, что там под головой, — лучше пропасть, лучше задохнуться, чем поверить в то, что с тобой происходит. Хуже реальности были лишь сны о жене, когда вдруг увидишь ее в той же камере или, наоборот, веселую и счастливую с кем-то другим, или кто-то уводит ее, уводит, а она грустно глядит на меня и уходит, уходит. Тут уж таращишь глаза, вскакиваешь и уж тюрьма нипочем. Но такое донимало не часто. Чаще мерещилось что-то хорошее. И, как бывало в трудное детство, потом в ненавистной армии, так и в тюрьме, просыпаться не хочется. Живешь только во сне, а проснешься — страдаешь. Потому и не дают менты спать. В Лефортово нельзя днем, сразу стук в дверь. В карцере и в зоновских камерах шконари пристегивают к стене. Но и сейчас, в общих камерах, когда, кроме щели на нарах и деться некуда, когда только и делаешь, что лежишь, не больно-то разоспишься. Не говорю о комфорте, к этому привыкаешь. Но что нужно для сна? Покой. А его в неволе нет. Ни внутри тебя, ни снаружи…
Стучат миски в кормушке, разливают баланду — белесая муть с перловкой и рыбными костями. За столом человек десять, все с блатных верхний нар. Остальные едят кто где: на полу, на нарах. За ложками очередь, всего несколько штук на всю камеру. Не дождешься, едят как свиньи, уткнув морды в алюминиевые чашки, подгребают баланду куском хлеба. Егор дождался, у них тут свой круг. Наскоро выхлебал, широко облизнул ложку — дал мне: «Чистая». Я пошел мыть, но он как будто не обиделся. За кружками тоже очередь. Хорошо тому, кто со своей кружкой и ложкой. На зону, говорят, так и надо идти. Но нам, по-моему, не разрешали, отбирали при шмоне. В Москве всем хватало казенного. Мало ли что в Москве, там и матрацы были. И тут все точно также полагается, но законы-то одни, да начальство разное, оттого и порядки в каждой тюрьме разные. Черт с ним, день-два можно прокантоваться, все мы тут транзитом, дорожные так сказать неудобства. Под утро вызвали несколько человек на этап, и тут же втолкнули других. Так что народу не убывает. На утренней проверке выяснилось, что в камере 127 человек, а мест здесь от силы на сорок, на место более трех человек. Потому и ступить негде, спали люди, сидя на полу, за столом, на столе. Кому повезло, на нарах, и тоже бока гудят от соседских костей. Днем как-то утряслось, можно двигаться. Можно было даже пробиться к умывальнику. Правда к самому умывальнику никакой очереди, здесь не принято умываться. Сколько же тут продержат, когда этап и куда?
И тут выяснилось нечто ужасное. Вот почему тот парнишка, мой ближайший сосед был синюшнее бледной поганки — он в этом аду уже две недели. И не он один. Люди ждали этапа неделями, и было непостижимо как они выдерживали. Два окна, глухо задраенные сетками и решетками, не пропускали ни света, ни воздуха. Толкан, унитаз то есть, наоборот, пропускал все, что в него ни наваливали, текло на черный цементный пол. Должна быть вонь, но духота такая, что ничего не чувствовалось. Широкими глотками учащенно вдыхали камерный смрад в поисках атомов кислорода. Вентиляция, если она здесь и была, лишь добавляла жару, стояли жаркие июньские дни. Когда давали баланду, люди грудились у кормушки — дышали. Подвальный тюремный коридор тоже не кислородная подушка, но все же оттуда проникало нечто похожее на воздух. Просили открыть дверь, никуда бы мы не делись — была вторая защитная дверь в крупную решетку. Нет. Ну, хотя бы не закрывайте кормушку. Нет, захлопнули. Стучали, умоляли. Потом дверь все же открыли. То ли смена пришла добрее, то ли пока в коридоре пусто, никого не проводят. Так и маялись: то откроют, то закроют. Кто похитрей, не спешил вглубь камеры, норовили осесть ближе к дверям. Все смешалось в доме Облонских — лучшие места у порога.
Нет, это физически нельзя было бы выдержать, если б не полчаса прогулки. Выводили длинными коридорами этажа на четыре, куда-то на крышу. Те же, естественно, камеры, но без потолка — синее, синее небо, солнце, от воздуха голова кругом. Тюрьма — в центре промышленного Свердловска. Город не видно, но я тут служил и жил и знаю, что кругом заводы, а не сосновый бор, и все же воздух этот с заводской гарью казался блаженнее курортных солярий черноморского побережья. Собирался я в Пицунду, устроили мне ее здесь, на крыше свердловского централа. Правда, лишь полчаса в день. Жутко мало, но все же достаточно, чтоб продержаться сутки до следующей прогулки. В другие дни чаще водили во двор тюрьмы. Там клетки поменьше. Все стены, двери исписаны. Странное дело: похабщины почти нет, во всяком случае, куда меньше, чем в туалетах столичного университета или публичных библиотек. В основном надписи типа: «Толян Ч. — иду на Ивдель», или указана кличка и камера, где сидит, или «Танюха, ты где?» (значит тут и женщин прогуливают), или на ком-то клеймо: «Кроха — козел» (значит все об этом узнают, и не миновать Крохе разборки, где бы он ни сидел). И всюду непонятные закорючки: (Т) и (знак) с прибавкой клички, имени, реже фамилии. В московских тюрьмах я таких знаков не видел. Оказывается все просто: «привет» такому-то «от» такого-то. Зековская лапидарность.