— Нет, — сказал Лухманов, и я понял, что он не изменит решения совета. — Тебе надо поплавать, повариться в морском котле. Я бы тебя оставил несмотря на то, что ты ушел с судна. Не это важно. Дело в тебе самом. Надо немного хватить настоящей жизни, иначе ты всегда будешь делать ошибки. А они могут быть непоправимы.
— Оставьте, Дмитрий Афанасьевич…
Лухманов встал, положил руку мне на плечо:
— Послушай, что я тебе скажу, У меня большой опыт. Ты веришь мне?
— Да.
— Так вот, самое лучшее для тебя сейчас — это пойти в море. Поплавай годик-другой, и я возьму тебя обратно. Надо счистить все наносное, что в тебе есть, научиться уважать людей и корабль, на котором ты плаваешь, помнить, что иногда лично от тебя зависит безопасность судна и человеческие жизни. Все это придет. Ну, а если не придет, — Лухманов помолчал, — тогда из тебя не выйдет капитана.
— Что же мне делать теперь?
— Я напишу на Биржу труда. Тебя возьмут. Ни от чего не отказывайся.
Он вырвал листок из блокнота и размашисто написал несколько слов.
— Иди. Через год я жду тебя в техникум.
Он протянул мне руку. Говорить было не о чем.
На Бирже труда записка Лухманова имела вес. Месяца через полтора я получил назначение на пароход «Мироныч». Начиналась новая жизнь. Я твердо решил, что возвращусь в Мореходку.
«Мироныч»
Недавно в Архангельске я навестил Федора Андреевича Рынцина. Он уже не работал, оставив важный пост заместителя начальника пароходства по безопасности мореплавания. Рынцин угощал меня душистой вишневой настойкой. Мы вспоминали прошлое. И хотя я сам был уже капитаном, волосы мои побелели и поредели, мне все время хотелось вскочить и разговаривать с ним стоя, как это было тридцать пять лет назад, когда Рынцин командовал лесовозом Северного пароходства «Мироныч», а я плавал на нем матросом второго класса.
— А помнишь, как в Антверпене ты заснул у трапа? Помнишь? — спросил Рынцин и залился смехом.
— Да не спал я, Федор Андреевич… — несмотря на свой возраст и положение, смутился я.
Еще бы! Я все помнил.
…Завернувшись в тулуп, я устроился на табуретке у самой сходни на берег. Динамо после двенадцати, как обычно, остановили. «Мироныч» погрузился во мрак. Только на поручнях болтался изрядно закоптевший фонарь «летучая мышь». Меня клонило в сон. Я закрыл глаза. И вдруг услышал:
— Спишь, вахтенный! На кого судно оставил? Я вскочил. Передо мной стоял капитан.
— Виноват, Федор Андреевич… Я не сплю. Я зажмурился… От сильного света.
Рынцин выпучил глаза, посмотрел на меня, потом на тусклую «летучку» и захохотал:
— Хитер! Чтобы последний раз было. Смотри у меня, — погрозил он пальцем. — Стекло у фонаря протри-то.
Не забыл я и того, как капитан, зажав в кулаке карандаш, — мы шли в Зунде, — с силой прочертил курс вне фарватера. На удивленный вопрос помощника, почему он так сделал, Рынцин ответил:
— Пароходов-то встречных много. По-за буями пойдем. Осадка у нас малая.
Федор Андреевич Рынцин потомственный помор, «трескоед», «трешочки не поешь, не поработаешь». Говорил он с певучим северодвинским акцентом. Казалось, капитан знает все моря на ощупь, цвет и вкус. Он всегда держался ровно. И в шторм, и в туман, и при швартовках. Он был уверен в себе и в своих действиях. Мне думается, таким и должен быть капитан. Всегда уверенным в своих действиях.
Наш лесовоз — первенец советского судостроения. Он имел отличные двухместные каюты для команды, отдельную столовую, красный уголок. А вот ходок он был плохой. Парадный ход — восемь миль, если нет встречного ветра, а если ветер… На нем стояли маленькие котлы, и пару всегда не хватало. Кочегары выбивались из сил, проклиная все на свете. Зато корпус у «Мироныча» был крепчайший. Построили его добротно, на долгие годы. В иностранных портах любопытные инженеры приходили посмотреть на советский пароход. Они замеряли толщину обшивки, прищелкивали языками и говорили:
— Ол райт! Из этой стали можно два парохода построить.
На «Мироныче» я встретил своего старого знакомого Борьку Соколова. Мы с ним вместе ходили в яхт-клуб года четыре назад. Борька тоже плавал матросом второго класса. Он меня сразу ввел в курс дела:
— Коробка хуже некуда. Одних трюмных лючин двести пятьдесят. Пуда по три. Попробуй перекидай. А порты часто. Открой, закрой. Капитан — душа. Старпом и помощники на фудель-дудль. А вот «дракон», я тебе скажу, зараза. Наплачешься. Зато ребята что надо. Ты с Тубакиным будешь вахту стоять.
Так я начал свою службу на «Мироныче». Пароход ползал по портам континента, так называли Европу. Ходил в Лондон, Роттердам, Антверпен, Глазго. С командой я подружился. Вахту стоял с матросом первого класса Тубакиным. Сашка Тубакин отслужил военную службу старшиной-рулевым и пришел на торговый флот.
— Знаешь, — говорил он мне, когда, плотно поужинав перед вахтой, мы валялись в койках, — хочу стать штурманом. Как ты смотришь? Выучусь и буду по мостику ходить, посвистывать. Не всю же жизнь матросом ишачить? Женюсь на своей курносой, — Сашка взглядывал на фотокарточку, приколотую кнопками над койкой, — и заживу как порядочный. Так?
— Так, — соглашался я и тоже глядел на фотографию. На ней девушка с большими наивными глазами и неправильными чертами лица прижимала к груди цветы. Милая такая девушка. Почему-то мне казалось, что у Сашки ничего хорошего с его «курносой» не получится. Он болтал много. И к девушке относился как-то несерьезно. Хотя товарищем он был неплохим: всегда мог отстоять за тебя вахту, помочь в трудной работе, одолжить денег.
В общем, плавалось нам не худо. Вот только боцман… Мы с Борькой были новичками, самыми молодыми, и боцман здорово нажимал на нас. Он выискивал нам самые паршивые, грязные работы и обязательно посылал в канатный ящик. Пожалуй, больше всего мы с Борькой не любили канатный ящик, но боцман эстонец Август Нугис придерживался другого мнения. Наверное, считал, что это наша любимая работа. Он вообще придирался к нам. Достаточно было зайти куда-нибудь в укромный уголок, сделать маленький перекур, как раздавался скучный голос боцмана:
— Опять курить? Кто же будет работать? Борька, бери тряпку, щетку, будешь мыть надстройка. И ты тоже.
А в канатный он посылал только кого-нибудь из нас. За что он нас невзлюбил? Непонятно. Мы платили ему тем же. Издевались над его плохим русским языком, за глаза передразнивали, называли тупицей, но были бессильны что-либо изменить. Нугис считался отличным боцманом и пользовался неограниченным доверием у старпома.
Тогда мы решили как следует угостить боцмана в надежде на то, что он станет к нам мягче. В один из приходов нашего судна в Ленинград мы пригласили Августа в ресторанчик на канале Грибоедова.
Для такого торжественного случая Нугис надел новый костюм и выходную кепочку. Из крахмального воротничка вылезала тонкая петушиная шея. В такой одежде рядом с нами он казался совсем щупленьким: мы с Борькой были высокие парни.
Мы заняли столик в углу. Август пригладил благо ухающие одеколоном волосы — мы только что ходили в парикмахерскую, — удовлетворенно вздохнул и сказал:
— Это правда есть. На берегу иногда тоже, как в море. Хорошо.
Мы пили коньяк, ели шашлыки, танцевали. Боцман разошелся. По-видимому, был доволен.
Наконец наступило время начать серьезный разговор. Боцман пришел в благодушное настроение.
— Слушай, Август, — начал Борька, — ты все-таки поступаешь нехорошо. Почему только нас двоих ты заставляешь лазать в канатный ящик? Ведь на судне есть еще четыре матроса. Надо по очереди. Так будет по — честному.
Боцман посмотрел на нас грустными, осоловевшими глазами:
— Это правда есть. Я послал все время вас. Ну, ладно, ладно. Будем делать очередь.
К трем часам Август совершенно опьянел. Мы с трудом привезли его на пароход.
— Боцман у нас в кармане, — сказал мне Борька, когда мы улеглись в койки.
«Мироныч» стоял на якоре на Темзе в ожидании прибытия лоцмана. Я был уверен, что на этот раз в канатный полезет кто-нибудь другой. И все-таки, когда раздались звонки, означающие съемку с якоря, я на всякий случай постарался убраться с передней палубы. Но не успел я дойти до полуюта, как услышал голос Августа: