«Товарищ» бродил по Черному морю. Делал повороты, мы убирали и ставили паруса, становились на якорь у живописных крымских берегов, спускали шлюпки, проводили учения. Купались, загорали, мыли и чистили свое судно.
Около двух месяцев барк находился в учебном плавании. Изредка он заходил в порты, вызывая восхищение жителей и курортников. Мы страшно гордились и фасонили, когда слышали, как девушки шептали нам вслед: «Это ребята с «Товарища». И хотя Феодосия не Буэнос-Айрес, а Черное море не Тихий океан, мы чувствовали себя нисколько не меньше моряками, чем ученики, ходившие в Южную Америку.
На комсомольском собрании меня выбрали в ред-коллегию стенгазеты. Я отказался. Предложили работать уполномоченным МОПРа. Я опять отказался. Когда секретарь сделал мне замечание, я высокомерно заявил:
— Пусть этим занимаются те, кто не знает парусного дела. А мне некогда.
«Я моряк, работаю на нижнем брам- pee, боцман мной доволен. Чего же еще?» — так я думал. Мне уже казалось, что я почти адмирал Ушаков.
И вдруг слух: «Товарищ» идет на десять дней в Одессу. Одесса! Я никогда не был в этом городе, но слышал о нем много.
А теперь практиканты-одесситы не давали покоя со своей Одессой. Целыми днями они жужжали: «Одесса — черноморский Париж! Самые красивые женщины в Одессе! Город моряков! Золотые пляжи! Куприн написал «Гамбринус». Он еще существует…»
Если все правда, я должен показать Одессу своей Лидочке. Пусть она посмотрит и на «Товарищ», пусть проникнется уважением к мужу, плавающему на таком красавце. Жена должна увидеть, как он работает на такой высоте, правда не на самом бом-брам-рее, а на брам-pee, но тоже достаточно высоко и страшно. А вечерами мы будем сидеть у моря… Но на стипендию особенно не разъездишься. И я дал первый в жизни семейный приказ: «Продай белый макен, шляпу, шарф, немедленно приезжай в Одессу». О жилье я договорился с одним славным практикантом-одесситом. Он принимал нас к себе на квартиру безвозмездно. Радиограмма была послана. Что я буду носить, когда вернусь, меня не тревожило.
«Товарищ» подал швартовы в Арбузной гавани вечером, а утром я уже встречал жену.
В этот же день я привел ее на «Товарищ». Наши «троглодиты» — так называли друг друга практиканты— совсем обалдели. Глядели на меня с завистью, отпускали вслед шуточки и, вероятно, думали: «Везет! Не успели прийти в порт, как этот чмур такую девчонку отхватил!» Большинство не знало, что эта девчонка моя жена. Да и трудно было поверить. Я шел рядом с Лидочкой, как петух, гордо подняв голову, показывал, объяснял ей, что такое рангоут и такелаж, для чего служит. Когда же я дошел до брам-рея и она узнала, что при авралах там мое место, то спросила:
— А ты не упадешь оттуда?
Я не успел ответить, как сзади кто-то хихикнул и сказал:
— Не беспокойтесь. Когда он туда забирается, его накрепко прихватывают к рее веревками. Такой порядок. Никуда не денется.
Я обернулся. Рядом стоял практикант из одесской Мореходки и нагло улыбался во всю свою рожу. С каким бы удовольствием я съездил ему по носу! А Лидочка поверила и спросила:
— Правда? А я за тебя беспокоилась, когда читала твои письма.
Я постарался поскорее увести ее с судна.
Я предусмотрел все. И комнату, и то, в какой столовой будем обедать, и где гулять, и как проводить время… Предусмотрел все, кроме одного. Практикантов с «Товарища» выпускали на берег через два дня на третий. Вахта и подвахта на борту, третья вахта свободна. Железный закон учебного судна. Но разве могли подойти такие правила влюбленному молодому мужу? И вместо того чтобы попытаться получить разрешение чаще бывать на берегу, я пошел на преступление. Почему я не поговорил со старпомом, не объяснил ему всего? До сих пор не понимаю. Наверное, боялся получить отказ.
Каждый вечер я укладывал свой бушлат на койку, придавал ему очертания человеческого тела, покрывал одеялом и с наступлением темноты незаметно удирал с судна.
— Почему тебя так часто пускают на берег? — спросила Лидочка, когда я стал ежедневно приходить к ней. — Ты же писал, что у вас с судна не вырвешься.
— Это правда. Но у меня с дядей Ваней прекрасные отношения. Придешь, скажешь ему и — дело в шляпе. Гуляй до утра.
— А кто это дядя Ваня?
— Дядя Ваня? Старпом. Он меня уважает за работу. Если что-нибудь серьезное, дядя Ваня посылает меня: «Иди быстро наверх, посмотри, что там заело», — беззастенчиво врал я, в глубине души опасаясь встречи с милым дядюшкой» где-нибудь в городе во время моей вахты. «Племяннику» бы не поздоровилось! Но жена мои объяснения приняла. Не может быть иначе. Ее муж — прекрасный моряк, и старпом, конечно, его заметил и выделил из общей массы. Чего ж тут удивительного?
Несколько раз мне это сходило с рук, но в конце концов меня уличили. Лидочке я ничего не сказал. Но она заметила, как упало мое настроение.
— Почему? Что с тобой?
— Не хочется расставаться…
Дело принимало плохой оборот. За самовольный уход с вахты на учебном судне отчисляли из техникума. Только теперь я понял всю серьезность последствий.
«Товарищ» снялся в Батум. На переходе должна решиться моя судьба. Мне могли помочь товарищи-комсомольцы: ходатайствовать перед капитаном об оставлении на судне. Я бросился в бюро ячейки.
— Вряд ли собрание примет такое решение, — холодно сказал секретарь, прочитав мое заявление. — Ничем хорошим ты себя не зарекомендовал, а вот с вахты уйти не всякий додумается.
Он оказался прав. Общее комсомольское собрание отклонило мою просьбу. Нет, мол, оснований. Некоторые даже выступили против меня:
— Самовлюблен, зазнается, общественной работы не ведет.
Я был возмущен и подавлен. Горевал не от того, что меня списывают. Меня не захотели защитить товарищи. Почему? Ведь, кажется, я… Нет, несправедливо. Поеду к Лухманову, все объясню, он меня восстановит. Он поймет.
Через несколько дней приказ зачитали перед строем. Меня списывали. Я стал «отрезанным ломтем», посторонним. Меня даже не вызывали на авралы. Никто не интересовался, чем я занят. Это было мучительно.
Как только «Товарищ» пришел в Батум, я собрал свои вещи и, когда наступил вечер, ни с кем не попрощавшись, выскользнул с судна. Постоял, посмотрел на притихший парусник, уткнувший мачты в звездное темное небо, поднял голову к брам-рею, где недавно работал с товарищами, и медленно побрел к вокзалу. Я любил «Товарищ»…
В Ленинграде я сразу же поехал в техникум.
— Лухманов в отпуске, — сказали мне.
Без начальника техникума никто не мог решить — оставить ученика или отчислить. Я ходил расстроенный и мрачный. Лидочка и мать утешали меня, как могли. Но, встречаясь глазами с матерью, я чувствовал, что она недовольна мной.
— Почему товарищи не попросили оставить тебя? — как-то спросила она. — Почему?
— Не знаю. Фарисеи они…
Я начал кипятиться, все старался доказать, что я прав. Мама отвернулась и ничего не сказала.
Приехал Лухманов. Сразу же назначили заседание педсовета. Я считал, что меня должны оставить. Дело ясное. Ко мне подошли несправедливо. Лухманов разберется. Начался совет. Я с замиранием сердца стоял под дверью. Пытался услышать, что говорят. Но кроме сливающегося гула голосов, ничего не услышал. Через два часа из аудитории стали выходить преподаватели. Один парень из профкома — он тоже присутствовал на совете, — увидя меня, сказал:
— Все, брат. Отчислили тебя. Я не поверил:
— А что Лухманов говорил?
— Он сказал, что, как коммунист, капитан и воспитатель, считает, что пока тебе в техникуме делать нечего, — с удовольствием повторил парень слова начальника. — Вот так, дорогой товарищ.
Это был удар. Смертельный, неожиданный удар. Нокаут. Я побежал к Лухманову. Он ждал моего прихода.
— Ну? — спросил он. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Я все знаю. Мы разбирали твое дело.
— Дмитрий Афанасьевич, оставьте в техникуме. Ведь я ушел не с вахты, а с подвахты. Кроме меня на судне оставалось еще сто человек. Ничего не произошло. Оставьте. Вы тоже были молодым и, наверное, совершали ошибки. Больше такого не повторится.