А она знала, что он не курит.

В Зольскую приехали среди ночи.

Здесь верхом нагнал их Анджиевский.

Анна торопилась перепеленать ребенка, но исполком так набит бредящими и умирающими людьми, что невозможно протиснуться к столу, на котором бледно, как звезда, горела лампочка под коротким стеклом. Анджиевский сказал, чтобы Анна пошла в первую же казачью хату, которая победней, а сам пошел за подводами распорядиться, чтобы подобрали больных, упавших по дороге.

Старая по виду казачка встретила их в черной, пахнувшей морозом хате; бледный голубой свет падал от окна на ее сухо поджатые, горькие губы.

Анна положила ребенка на лежанку, спросила, нет ли дров, чтобы истопить печь.

Не отвечая ей, казачка рукой нашарила спички и зажгла висевшую на стене лампу с желтым измятым рефлектором. На казачке под темным платком надета была заношенная люстриновая кофта с пуфами на рукавах, на голове, как у девушки, — облинявшая шлычка, на ногах — мужские чирики. Опять не сказав ничего, она вышла за дверь. Ребенок заплакал. Ваня дул в занемевшие кулаки.

Казачка вернулась, принесла кочергу и цинковое корытце.

— Жалмерка я, — оказала она, подымая гордые брови, — живу по-бедному. Вот затопим печь, станем ребенка купать.

Двигалась она медленно, но ловко. Стоптанные каблуки чириков делали ее походку качливой. Ваня помог растопить печь. Тепло растеклось по хате, лаская стены. Анна легла на лавку, на овчины. Ноги и руки, отходя в тепле, начало ломить. С любовью она глядела, как ловко и сильно казачка купает ребенка; по его красной толстенькой спинке течет вода, мыльная пена хлопьями висит на плечиках.

Вернулся Анджиевский и молча прошел к печке — постав-ил на ее край сапоги. Белесоватый парок поднялся от них.

Григорий был расстроен: вероятно, много трупов везли с поля под брезентовыми палатками. И опять будто ласковый голубь сел на грудь Анны. «Нас трое, и мы живы, — думала она, — и много товарищей у нас… умирающих… живущих…»

— Бедное дитятко мое, — певуче проговорила казачка, пеленая ребенка, — везут тебя невесть куда, невесть зачем. Погибнешь ты с родителями такими.

— Ничего, крепче будет! — сказал Анджиевский от печки.

— Ты и есть Анджиевский, пятигорский комиссар? — спросила казачка.

— Я и есть Анджиевский.

— Вон ты какой!

— Хорош?

— Люди говорят: бешеный, а по виду ты — мальчишка. Люди говорят: много крови льешь, много жизней уничтожаешь. Это тебе зачем? Видать, смерть за тобой, ровно змея, ползет: куда ты, туда и она. Ты в степи, а за тобой сотни сот телег, полных смертей. Зачем это тебе?

Анджиевский скинул сапоги, руками растер пальцы в белых шерстяных носках. Тень от него тянулась по полу и по стене. Он помолчал, завороженно глядя на огонь. Анна видела: он уже не чувствует в себе тела, одна душа горит в нем. Он всегда был таким на самых лютых перекрестках жизни.

Подняв глаза на казачку, Анджиевский сказал:

— Слушай такую историю, казачка. Под самой Керчью, под рыбацким городом, жил рыбак польской национальности. Приглянулась ему девушка лет пятнадцати, еврейка. Была она из большой семьи, религиозной до изуверства. Убежала из дому, приняла православие и вышла замуж за рыбака. В православии, в новой религии, стала просто неистова: посты, говенья, исповеди, причастия; обо всем бога молит и во всем бога слушается. А бога в Керчи представительствовал поп с шелковой бородой. Карманы в его рясе, между прочим, были длинные, как мои штаны. Вскоре родилась у рыбака дочь. Рыбак с утра в море, а жена с утра — у бога в гостях. И дочь с собой берет, учит бояться, молить и слушаться бога. Кроме попа в рясе, бога представительствовали в Керчи разные божьи странницы, из тех, что с березовым посошком ходят по всей православной Руси от одного монастыря до другого. Едва девочка подросла, сбили ее странницы идти к святым местам. Пошли. Идут, ковыряют посошками пыль, поют святые песни. И говорят ей странницы: «Живи смирно, не противься злу, неси жизнь, как страдание и боль, за это в небесной жизни будешь ходить в белоснежной сорочке и бога увидишь в лицо. Главное, говорят, ничему не противься, а неси жизнь, как страдание и боль». Доходят они до Киева. Ночуют в каком-то подворье. Духота, теснота, шныряют пьяненькие монашки, пахнет черствыми просфорами и человеческой нечистотой. Ночью девушку будит главная странница, берет ее за руку и говорит: «Пойдем». Они идут. На улице подкатывает к ним мужчина, одет неопределенно, но вежливый, как студент. Странница говорит: «Иди с ним, девушка, он даст тебе страдание, которым спасешься от века и до века». Девушка с ним пошла. А он свел ее в публичный дом и продал, за сколько сумел. Она не противилась. Потом сошла с ума. Потом умерла. За всю свою жизнь, казачка, она не тронула, не убила ни одного человека — только ее трогали, ее убили. Это была моя старшая сестра.

Качая ребенка, казачка сидела возле Анны, слушала. Смущенно и строго лежали на ее лбу гордые брови.

— Еще одну историю могу рассказать, — Анджиевский встал, прислонился к печке. — В городе Темрюке проживал парнишка лет четырнадцати. Учился в городском училище, дошел до шестого класса. Не было у него ни матери, ни отца. Учился он боевито — книги глотал, как пряники, и все ему было мало. Пришлось так, что его родственникам нечего стало есть, они взяли парнишку из училища и пустили в мальчики по купцам. Вот будто глядел он в открытые окна, уже научился отличать день от ночи, солнце от луны, грязь от чистого места, пьяницу от трезвого — и вдруг загородили окна ставнями, и ничего ему не видно. Он пошел к купцу и говорит: «Уважаемый купец, скажи мне по совести: нужно учиться человеку или лучше жить слепым кутенком?» — «Тебе, — отвечает купец, — лучше жить слепым кутенком». — «А как же твой сынок, уважаемый купец, твой сынок ходит зачем-то в училище». — «Сынку лучше жить ученым». — «Скажи мне по совести, купец, — говорит парнишка, — разве не все люди сделаны из одного тела и из одних костей?» — «Тело у людей, может, одинаковое, — отвечает купец, — а на вид люди различаются: один в поддевке ходит из тонкого сукна, как я, купец, а другие в латаной рубахе с дядькиного плеча, как ты, лавочный мальчик». — «А что, — спрашивает парнишка, — если бы нам поменяться, уважаемый купец? И как это надо сделать?» Купец отвечает: «Сделать надо так: дворник стащит тебя за шиворот в полицию, там все разъяснят, а также спросят, с какими людьми ты, сопляк, знаешься?» И в морду. И в участок. В участке тоже в морду. Стало быть, с четырнадцати лет этот парнишка потерял передние зубы и веру в совершенство жизни.

— Ты, что ли, был парнишкой-то этим? — спросила казачка, поправляя на голове шлычку с выцветшими и посекшимися шелковыми нитками. — Хорошо умеешь рассказывать, комиссар.

Анджиевский усмехнулся:

— И вот история последняя. Австрийский фронт. Окопы. Железная проволока. Ты мне говоришь, что пугаешься крови, а водопадов крови ты, казачка, не видела! Сама жалмерка, и муж на войне убит, а о реках и морях человеческой крови не раздумалась. Так вот: мальчонка, о котором сейчас рассказывал, — в окопах. Он теперь уже солдат, и, кроме того, он член большевистской партии. И кроме того, у солдата этого, который прострелен пулями, поколот штыками, отравлен газами, за спиной большая жизнь, хотя ему всего-то двадцать четыре года: знает полицейские застенки и свинцовую пыль у типографских касс, и расставание с товарищами, которых выдирали из жизни, как выдирают зубы из челюсти, и бросали в тюрьмы. И потому, что он — член партии, этот солдат не хочет помирать за тех самых людей, которые выдирают его товарищей из жизни, как зубы из десен, не хочет помирать за купцов в поддевках из тонкого сукна, за божьих странниц, торгующих девушками, за все то разнаряженное племя, которое живет-поживает в России, как в своей вотчине. И сам не хочет помирать, и солдатам, своим товарищам, не велит. Герои! Защитники отечества! Беспромашные кандидаты в царствие небесное! И вот озорной этот солдат говорит своим братьям солдатам: «Не верьте, солдаты, в царство небесное. Не верьте в басни. Этой самой ненасытной войной промышленники всего мира вскрыли вам жилы, чтобы жиреть на вашей крови. Надо остановить кровь, хлещущую из народного тела. Как остановить кровь? Средство единственное: поверните штыки — только кровью буржуазии остановите народную кровь, и нет трудящемуся народу иного пути к человеческой жизни». Ты говоришь, казачка, что я кровь и смерть люблю. Нет, я жизнь люблю, жену и ребенка, а кровь и смерть ненавижу. Но никто мне моей свободной жизни не подарит, я ее должен с бою взять и для себя, и для тебя, и для всего широкого мира трудовых людей. Вот эти самые слова говорил солдатам тот самый солдат, член большевистской партии. Тогда его увидело недремлющее око и услышало недремлющее ухо. Эти очи и эти уши везде были, ими славилась Россия. Разложили солдата перед строем и выдрали. Драли так, что мясо повисло клочьями, и до сих пор на моем теле рубцы — спроси жену, если не веришь. Ты говоришь, что везде за мной смерть тянется. Нет, казачка, не бестолковая это смерть. Этой смертью мы со своей властью навеки венчаемся…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: