…На заре отряд двинулся дальше, и так, в порывистых и снежных ветрах, теряя на степных дорогах людей, дошел до станции Прохладная, где и погрузился в теплушки.

Владикавказ встретил Анну, как новая большевистская — родина. С утра до ночи в гостинице «Националь», где Анджиевские стали жить, толпились пятигорские и владикавказские большевики, и дыхание гражданской войны носилось по ее замызганным коридорам.

Революция ходила под винтовкой.

В Народном доме митинги. Тысячные толпы, несмотря на ярый мороз, часами выстаивали на улице. Шипели костры, в глазах людей светился огонь. В расщелине улицы видна Столовая гора, осыпанная сверкающим снегом. Анна окрепла, чувствовала в себе силу здоровой юности. Ночью она вставала к ребенку, чтобы кормить. Сквозь мохнатые от мороза окна светились костры, разложенные на улицах. Багряные перья их отсветов летали по голубым полям оледеневших стекол. Люди не дремали. Революция ходила под винтовкой. «Слу-ша-ай врага!» — кричали на постах ее часовые.

Глава четвертая

В январе казачьи орды появились у Владикавказа. Из Беслана Анджиевскому сообщили, что путь на Грозный свободен. Анджиевский двинул на Беслан поезд, нагруженный ценностями Монетного двора.

В полуразбитый классный вагон, к бойцам, Анджиевский втиснул Анну с ребенком и Ваню. Они сели на чемоданы, набитые делами Владикавказского и Пятигорского Советов.

Летучие гривы снега завивались вокруг обледенелых тополей, на ветру сам собой звонил станционный колокол. Пурга, подхватывая шинель Анджиевского, открывала его поджарые ноги в каменных солдатских сапогах.

Анна высунулась в разбитое окно.

Анджиевский, сделав руками воронку, закричал промерзлым голосом, чтобы она берегла дочь. Она услышала только звук его голоса. Пурга сорвала с Анджиевского картуз, и его длинные волосы вытянулись по ветру, как флаг.

Одетый льдом, поезд двинулся в степи. Жесткий снег хлестал из окна в окно. Свечи в фонарях погасли. Бойцы легли на пол, где было тише; товарищ согревал товарища, спали, бредили. Вытянув окоченевшие ноги, Анна прижала к груди ребенка, укутанного в лоскутное ватное одеяло. Ее груди отяжелели под тулупом, их мучило молоко. Ребенок спал, причмокивая губами, круглое личико казалось темным, как ржаная лепешка.

«Ты же счастье мое… лазорик мой, — задыхаясь, говорила Анна. — Анджиевская ты моя дочка!»

Братишка сел на пол и, положив на ее колени голову в треухе, пел сиплым, как у мужчины, голосом песню о степных травах и о любви.

В километре от Беслана поезд остановился.

Вьюга не утихала. Будто белые псы с холодной взъерошенной шерстью сидят вдоль полотна, воют, задрав головы, и когтями скребут обшивку вагона.

Валенком Анна толкнула бойца, спавшего у ее ног.

— Вставай, — крикнула она ему. — Мы стоим.

Спина в шинели, засыпанная снегом, ворохнулась. Боец сказал мирным голосом:

— Не производи паники, дочурка. Постоим — поедем.

— Стреляют, слышишь?

— Пьяные осетины стреляют. Растревожили ихнюю горячую кровь, они, осетины, теперь вплоть до мирового пожара будут стрелять.

Снаряд ударил в тамбур, гром и визг осколков покрыл шум пурги, вагон сел на заднюю ось.

В темноте бойцы, держась друг за друга, вылезали из-под лавок, разбирали винтовки. Анна, держа ребенка, прижалась к стене. Возле нее опустился на пол длинный широкоплечий боец, сказал безнадежно и просто: «Смерть моя». Он не удержался на полу, вставшем горой, сполз, локтями и головой лег на скамью.

Вагон опустел.

Стрельба погасла.

— Возьми ребенка, — сказала Анна братишке, — беги на станцию. Я поведу этого товарища.

Ваня взял на руки ребенка. Она следила, как он осторожно пополз к двери… милый, храбрый брат!

Тогда она стала поднимать с пола раненого бойца. Его большие стиснутые зубы блеснули ей в глаза. Он был так высок, что не мог обнять ее за шею. Она схватила его повыше бедер, и они выбрались из вагона.

Пурга еще выла, но в ней не было прежней ярости. На платформе кучкой стояли казаки, курили, пряча папиросы в горстку; горстки светились, как фонарики. Анне уже не под силу было поддерживать тяжелого бойца, и он упал в снег: умирать. Она наклонилась к нему.

Челюсть у бойца отвалилась.

Анна пошла на платформу. Офицер в нагольном тулупе, в башлыке с серебряным кантом стоял на ее пути, расставив ноги, как Гулливер. У него были такие же ожестеневшие глаза, как у того бойца, что умер.

— Не видали здесь мальчика с ребенком? Сейчас прошел, — спросила Анна.

— Ты кто такая?

— Пассажирка. А вы кто такой?

— Я сейчас занял Беслан.

Он взял в руки ее косу, ветром прижатую к спине, потер в пальцах, сказал: «Густая у тебя коса, девочка!»

Она пошла на станцию, вошла в дежурку.

В печке гудел малиновый огонь.

Два телеграфиста с зелеными от испуга лицами смотрели в окно через дырочки, проверченные в морозном насте.

На столе аппараты трещали так бешено, что, казалось, они подпрыгивают.

— Товарищи. — проговорила Анна, — это вызывает Владикавказ. Сообщите, что наш поезд разбит.

Телеграфисты обернулись, вздрогнув спинами. У обоих были выпуклые глаза жаб.

Первый сказал душным голосом:

— «Товарищей» повышибали отсюда. Да-с! Не осталось здесь «товарищей».

— Сволочи, сволочи! — проговорила Анна тихо. — Ведь вы были с нами, вы нас предали.

Второй, зашипев, сунул руку в воздух, будто в зубы Анне. В щелях его зубов пузырьками выступала слюна. Анна, ослабев, села на скамью.

Грудь ее жгло так сильно, что вот сейчас задымится тулуп.

Телеграфисты опять присосались к окну. Анна, лихорадочно соображая, вынула из кармана партийный билет и, занося руки за спину, разорвала его; клочки она бросила под стол. Потом под тулупом нащупала револьвер, подаренный Анджиевским. Она не сомневалась в том, что ей придется стрелять.

Верная тяжесть револьвера успокоила ее.

Она спросила тихо:

— Мальчика с ребенком не видали? Это мой ребенок.

Телеграфисты не ответили.

В подвижных и густых клубах пара она вышла из дежурки. Ветер стих, снег визжал под валенками крепко и звонко. В станционном садике, перед строем казаков, давешний офицер держал речь станционному начальству.

Донеслись слова:

«…задержанный вами поезд позволил мне…»

Отцепленный и опечатанный вагон с деньгами стоял возле самой станции. Анна сошла с платформы, прошла мимо бойца, который умер на ее руках. Теперь его завалило пургой, из снега торчали его плечо и черная рука, туго сжатая в кулак.

Анна подошла к разбитому составу, влезла в вагон, севший на ось. Здесь, на полу, в фонаре догорал свечной огарок. Чемоданы были вскрыты, и промерзшие бумаги, стеклянно звеня, носились на сквозняке под лавками. В перекошенное окно глядело ледяное чистое небо.

Анна вышла из вагона.

Шел человек в овчинной шубе, заглядывал под вагон, напевал: «В минуту жизни трудную, теснится ль в сердце грусть…»

Сцепщик.

Анна спросила его, не видал ли он ребенка.

— «Одну молитву чуд-ную…» — пропел сцепщик, поднял на нее глаза и сказал приветливо — Как не видеть? Они на паровозе.

Но паровоз был темен, покинут, топка погасла, возле топки валялась мужская варежка, черная от смазки.

Анна пошла в степь.

Белая степь в безветрии лежала под ясным ночным небом, дыхание ее было чисто и морозно. Трупы расстрелянной поездной охраны казаки навалили неподалеку от насыпи. Вероятно, людей расстреливали им пулемета, они бежали в степь и падали там, где их настигал свинец. Три казака ходили теперь от трупа к трупу, нагибались и обшаривали их. Один из них светил фонарем. Желтое яйцо света ползло по белому снегу, взбиралось на мертвое колено, на мертвую грудь, на заиндевевший ус. Если боец еще дышал, передний казак говорил: «Ну-ка», второй поднимал винтовку и коротко бил в голову.

Анне вспомнилось, как девочкой она любила ходить на пожарища; обтрепанные старики нищие с окраин бродили среди черных руин и длинными суковатыми палками ворошили еще теплую золу, искали «клад». В золе вдруг открывалась чадно тлеющая головешка, и тогда, вздрагивая бородами, тусклыми от старости и нищеты, старики топтали ее ногами — так же молча и буднично, как эти казаки дотаптывали тлеющую жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: