Вода из тендера пахла нефтью, ржавчиной; Маруся выплюнула ее, сказав жалким голосом:
— Тухлая…
— Свежей принеси! Живо! — заорал Никулин на Крылова и, чувствуя, что вот-вот лопнет от злости, проклиная и презирая себя за проявленную слабость, отошел и встал поодаль, у ограды палисадника.
До него доносились затихающие рыдания Маруси, ласковые, успокаивающие голоса Фомичева и Папаши. Никулин закурил, в две затяжки вытянул всю папиросу и свирепо затоптал, растер ногой окурок.
Маруся наконец успокоилась, ее рыдания затихли. К Никулину подошел Фомичев, широко ухмыльнулся.
— Это уж так! — сказал он сочувственно, но с некоторым едва уловимым оттенком злорадства в голосе. — Я все это знаю, три года женатый. Как только жена в слезы, я сразу в кусты…
— Гранаты приготовили? — рявкнул Никулин. — Копаетесь там, черт вас всех задери!
И пошел бушевать, распекая встречных и поперечных — Фомичева, Крылова, кочегара Алеху, Жукова — всех без разбора.
Его усмирил Харченко.
— Тихо!
Он долго вслушивался в ночной, поголубевший от луны простор.
— Не пойму… Не умею сухопутные звуки разбирать. Для поезда больно уж тонко звенит.
Послушав еще, Харченко добавил:
— Однако идет сюда — к нам.
Один из трех путей разъезда был закрыт паровозом, остальные Никулин приказал перегородить столами и скамейками из пассажирского зала. Отряд занял позиции по обе стороны путей — часть засела в канаве, остальные во главе с Никулиным — в здании разъезда.
Гул с юга приближался. Моряки слушали, стараясь сообразить: что это может быть такое?
— Дрезина моторная! — раздался голос машиниста. — Фашисты, наверно, катят, путь проверяют.
Вскоре вдали на рельсах темным пятном обозначилась дрезина. Она шла средним ходом. Завал из скамеек и столов, преграждавший дрезине путь, был накрыт тенью от паровоза и не приметен издали — моторист чуть-чуть не врезался в него. Завизжав тормозами, дрезина поползла юзом и остановилась в каких-нибудь пяти метрах от завала.
Раньше чем немцы успели открыть дверь кабины, моряки уже стояли кругом с автоматами наготове.
— Вылезай! По одному! — скомандовал Никулин.
Крылов повторил его команду по-немецки.
Первым вылез белобрысый моторист — тщедушный, с цыплячьей шеей. Ноги моториста подкашивались от страха, зубы ляскали.
С него Никулин и решил начать допрос, правильно рассчитав, что насмерть перепуганный моторист не будет особенно запираться и врать.
Давай, «Федя»! Жми, «Федя»!
Допрашивали в дежурной комнате при тусклом свете семилинейной коптилки.
— Вы меня расстреляете? — спросил моторист. Зеленоватая бледность покрывала его лицо, он подпрыгивал на стуле от нервной икоты.
— Если скажете правду, не расстреляем, — ответил через Крылова Никулин.
— Хорошо, — согласился моторист. — Я буду говорить правду. За нами следом идет воинский эшелон с двумя бронированными площадками впереди. Мы проверяли путь для него. На дрезине имеется радиостанция, но мы не успели ею воспользоваться.
— Понятно! — прервал Никулин. — Больше ничего не требуется. Но помните — за каждое слово отвечаете головой. Крылов, останешься здесь дежурить.
На перроне Никулин кратко сообщил своим бойцам результаты допроса.
— Мы из этих бронированных площадок блин сделаем!
Он приказал машинисту и кочегару нагонять пары — максимальное давление, какое только возможно.
Алеха открыл дверцу топки. Оранжевый блеск озарил его приземистую кривоногую фигуру. Он сбросил блузу, остался в одной майке, лопаты угля одна за другой летели в топку. Машинист открыл поддувало, сифоны — пламя стало ослепительно белым и загудело; заревело низким сердитым басом. А кочегар работал без устали, без отдыха — то кидал уголь, то принимался шуровать в топке длинной кочергой. Его лицо, шея, голые руки лоснились от пота.
Никулин стоял у будки. Машинист время от времени докладывал ему:
— Семнадцать атмосфер!
— Девятнадцать…
— Давай, давай! — командовал Никулин. — Не лопнет, выдержит. Харченко, как там — ничего не слышно?
— Пока не слышно.
— Двадцать две, — сказал машинист.
Открылся предохранительный клапан. С оглушительным шипением и свистом над паровозом поднялся белый султан перегретого пара. Охлаждаясь, он сеялся на лица, моряков тонкой водяной пылью.
— Заклинить! — приказал Никулин.
Машинист полез на котел, заклинил клапан. Давление поднялось до двадцати трех атмосфер.
— Давай, давай! — торопил Никулин.
— Некуда больше, — отозвался из будки Алеха. — И так двадцать четыре нагнали. Котел взорвем… Ты не сомневайся, товарищ командир, восемьдесят километров даст наш «Федя», а то и все девяносто.
Харченко, чтобы гудение пара не застилало ему слышимость, ушел вперед по линии. Оттуда из холодной лунной мглы донесся его голос:
— Идет!
Все притихли.
— Харченко! — крикнул Никулин. — Скажешь, когда останется четыре километра.
— Есть сказать, когда останется четыре километра!
Моряки молчали, даже не перешептывались. Минута шла за минутой, и словно все натягивалась и натягивалась какая-то незримая тугая струна, готовая вот-вот лопнуть. Пленные стояли оцепенев — они угадали замысел моряков.
Харченко быстрым шагом подошел к Никулину.
— Время, товарищ командир. А то разогнаться не успеет.
— Пускай! — скомандовал Никулин машинисту.
— Эх, «Федя», прощай! — сказал машинист с невеселой удалью в голосе. — От моей руки погибаешь! Ну, послужи в остатний разок!..
Он резко двинул регулятор на полный ход. Паровоз вздрогнул и забуксовал, проворачивая колеса под собой на месте. Машинист спрыгнул. Паровоз двинулся — и пошел, пошел, пошел, сотрясая землю, злобно сопя и урча, словно в его железном брюхе в яростном, но тщетном усилии освободиться клокотал не пар, а перегретый гнев.
Машинист, весь дрожа, высоким альтом закричал вслед паровозу:
— Ай, «Федя»! Давай, «Федя»! Жми, «Федя»! Давай, давай!..
Ночная мгла быстро поглотила паровоз, уже ничего нельзя было разобрать вдали на линии, только ныли рельсы, тихо, стонали, сливая два встречных гула: один — ровный, размеренный, второй — стремительно нарастающий, переходящий в железный рев. Время остановилось, ветер упал, казалось, вся земля остановилась в полете и ждет замирая. Тревожным звуком ныли рельсы — это навстречу врагам неудержимо, неотвратимо летела из темноты горячая лавина стали. По насыпи, рядом с ней, прыгая по камням, перемахивая через мостики, мчался зловещий, словно кровью окрашенный, сгусток багрового блеска из поддувала, брызгами летел щебень, а сзади, в лунной дымке, вихрились и завивались пыльные смерчи.
…Удар был глухой, раскатистый; поднялось мутное зарево, дрожа постояло в небе и погасло.
Все кончилось. Немецкие бронированные площадки перестали существовать вместе со всем экипажем. Судя по силе удара, полетели под насыпь и паровоз и все вагоны.
Жуков, бледный от волнения, предложил:
— Я сбегаю погляжу. Я мигом обернусь.
— Некогда, — ответил Никулин. — Сейчас выступаем.
Подошел Фомичев.
— С мотористом что будем делать?
— Отпустить.
— Зачем? — удивился Фомичев.
— А затем, что обещал. Раз обещал, надо выполнить. Веди его ко мне.
На перрон вывели моториста. Он затрясся, заплакал, повалился на колени перед Никулиным, схватил его руку, потянулся губами к ней.
— Встань! — брезгливо сказал Никулин, пряча руку в карман. — Вот что, иди к своим… — Никулин слегка задохнулся. — Иди к своим, — повторил он, возвысив голос, — и скажи им так: русский, мол, матрос Иван Никулин велел вам передать, чтобы вы с нашей земли уходили подобру-поздорову, пока еще время есть. А то каяться вам придется: сами захотите уйти, да поздно будет — ни одного живым не выпустим!.. Крылов, переведи ему, да как следует, чтобы он понял. Повторить заставь.
Крылов перевел. Немец понял, закивал головой, залопотал…