— Обними меня, Саша, обними, как сын отца. Ведь ты для меня сын, — трижды целуя гостя крест-накрест, сказал Ермолов, и голос его чуть дрогнул. Возле глаз собрались морщины, и печаль, которую он хотел скрыть от гостя, прорвалась в дрогнувшем голосе.
Небольсин обнял генерала, почтительно и крепко расцеловал его.
— Садись, дружок, вот тут, возле меня, — хлопотливо, видимо, волнуясь, заговорил Ермолов. — Вот сюда, у окна. А я по-стариковски, в свое кресло. Мишка! Михал Михалыч! — вдруг крикнул он, и в комнату шагнул казачок. — Что ж ты не угощаешь гостя? Что у нас там есть?
— Да я, Алексей Петрович, сыт. Я ведь повидать вас пришел, от всего сердца, — начал было Небольсин.
— А вот за чепуркой кизлярского мы все это и проделаем. Ты ведь, наверное, отвык среди своей петербургской родни от кавказского чихиря да араки. А у меня они водятся… Не забывают друзья старика. Редко кто минет, не заглянув в гости. — И он стал аккуратно цедить в стакан чихирь.
— Ну, рассказывай о себе, — и, видя, что Небольсин с интересом посматривает на стену, где были развешаны вычеканенные медали, сказал: — Это работа графа Толстого. На память прислал об Отечественной войне. Вот — Бородино, вот — Смоленск, Вязьма, а вот — Тарутино и Москва.
В стороне, у окна, висели две скрещенные кавказские шашки, над ними щит и плетеная кольчуга, какие носили в горах хазреты.
— Память о походе на Черкей, — сказал Ермолов. — А вот эта, — он указал еще на одну кольчугу, — эта подарена мне ханшей Паху-Бике, помнишь ее? Аварская правительница. Уверяла, будто это кольчуга ее покойного мужа. Врет старая сводня, наверное, с какого-нибудь любовника сняла.
Небольшой ковер на полу, три стула, рабочий стол и большой портрет представительного старика в мундире екатерининского времени — вот все, что украшало комнату бывшего «проконсула Кавказа».
«А ведь в его руках были судьбы и Грузии, и Персии со всеми их богатствами и мощью», — внутренне восхищаясь простотой комнат, их скромной, почти бедной обстановкой, думал Небольсин.
— А это мой отец, Петр Владимирович. Ну, а теперь, Александр-джан, как называл тебя Валериан, давай выпьем.
Ермолов поднял стакан, и его лицо опять стало лицом того кавказского Ермолова, которого любили и солдаты, и офицеры: строгим, мужественным, почти суровым.
— За нашу Родину, Саша, за Россию, которая была, есть и всегда будет. — Он чуть отодвинул стакан и еще проникновенней и мягче закончил: — За русского солдата, за тех, кто телом оберегал Россию, кто грудью прикрыл ее. За армию, Саша, — и медленно отпил глоток.
Небольсин, затаив дыхание, волнуясь, смотрел на того, кого солдаты и вчера, и сегодня, да, вероятно, еще долго будут называть ласково и просто: «Ляксей Петрович».
Ермолов глянул на часы.
— Двадцать две минуты третьего. В три — обед. С нами обедает полковник Олшанский, ты знаешь его?
— Нет, Алексей Петрович, только по фамилии.
— Добрый человек, хороший и верный. Один из немногих, кто постоянно бывает у меня.
— Алексей Петрович, я только что случайно купил на Смоленском рынке пистолет, по-видимому, кубачинский. Не знаю, как он попал сюда, но работы отменной. С позолотой, чернью и бирюзой по рукояти. Не обидьте, отец и командир мой, возьмите на память о днях на Кавказе, в память всего, что вы сделали для меня, Алексей Петрович. — И Небольсин достал из кармана только что купленный пистолет.
— Добрая штука! Несомненно, кубачинской работы и, может быть, их лучшего мастера, великого умельца Ахмета-Уста, — любуясь пистолетом, сказал Ермолов.
Он дважды взвел курок, осмотрел полок пистолета, продул ствол и глянул сквозь него в окно.
— Отменная работа… Я думаю, твой купец украл его где-либо и продал тебе ворованный «дамбача».
Он со вкусом, медленно и важно проговорил «дамбача», желая подчеркнуть, что знает не только происхождение пистолета, но и то, как его называют там, в Кубачах, на Кавказе.
— Возьму, берекет-аллах, но ты знаешь, Саша, как у нас на Кавказе джигиты обмениваются оружием? Каждый, если покуначился, дает другому свое лучшее. Так вот, беру твой пистолет, он воистину хорош, а ты…
Ермолов встал, прошел во вторую комнату и вынес оттуда саблю. При первом взгляде она казалась простой, но впечатление это пропадало, как только сабля попадала в руки. Ее крестообразная рукоять со спущенными книзу краями была отлита из бронзы, железа и серебра. Бронзовая цепочка охватывала ее и свисала к ножнам. Это делалось для того, чтобы воин при ударе саблей не выронил бы ее из руки.
— Обнажи ее, — сказал Ермолов.
Небольсин легко вырвал клинок из ножен, чуть изогнутое лезвие сверкнуло в воздухе.
— «Patria, Domine, Amore», — прочел латинскую надпись Небольсин.
— Не то венгерская, не то польская сабля, но клинок отличный, дамасский, — любуясь саблей, продолжал Ермолов.. — Скорей всего, польская. Эти хваты паны любят такие звучные надписи. «Аморе», — повторил он, улыбаясь. — Это мне Матвей Иваныч Платов подарил не то в Польше, не то в Германии, во французском походе добыл. Передаю ее в руки более достойные, чем мои. Ты молод, идешь на войну, носи ее с честью, как носил ее Платов.
Небольсин хотел было отказаться, но суровое, полное достоинства и высокого чувства солдатской дружбы выражение на лице генерала остановило его.
— Честью своей и памятью отца клянусь, — глухо сказал он, принимая из рук Ермолова саблю.
— А ты знаешь, где я сдружился с атаманом?
— Нет, Алексей Петрович, не знаю, — все еще держа в руках подаренную саблю, ответил Небольсин.
— В тысяча семьсот девяносто седьмом году, когда и он и я по приказу императора Павла после тюрьмы и Петропавловского равелина были сосланы в Кострому под полицейский надзор.
— За что же? — изумился Небольсин.
— Я — по доносу генерала Линдера как вольнодумец и иллюминат, связанный с делом Каховского. Он же как опальный человек, чуть ли не готовивший покушение на Павла. А он просто надерзил в пьяном виде Павлу, когда тот был еще наследником. Оттуда и пошла у нас дружба с Матвей Иванычем. Его выпустили на год ранее меня, еще при покойном Павле. Меня же — после его кончины. Вот, брат Александр, как я попал в вольнодумцы, а затем в казематы и тюрьму.
Ермолов засмеялся, и вдруг лицо его опять стало внимательным, с чуть-чуть лукавым блеском в глазах.
— Ну а стрелять ты, кажись, разучился, живучи в столице? В трех шагах в мишень, говорят, попасть не смог. Верно это, Саша?
И Небольсин понял, что Ермолову известно все: и его дуэль с Голицыным, и его арест, и, по-видимому, столь неожиданный финал драмы.
— Алексей Петрович, вы знаете о моей дуэли с Голицыным?
Ермолов наполнил чихирем стаканы, снова взглянул на часы и коротко сказал:
— Конечно. У меня в столице и в свете осталось много благожелателей, — и, подняв стакан, кивнул Небольсину. — До прихода Олшанского еще целых двадцать семь минут. Рассказывай.
И Небольсин начал свой обстоятельный рассказ, говорил иногда взволнованно, чаще спокойно.
— Это та самая крепостная актерка, о которой ты говорил нам с Вельяминовым в Тифлисе? — лишь однажды перебил его Ермолов.
— Она. Я поклялся отомстить за нее, и вот… бог услышал мои мольбы. — Небольсин стал подробно рассказывать о неожиданной встрече с Голицыным в ресторации Андрие, о похвальбе князя. Он не скрыл от Ермолова и обидные слова в адрес Алексея Петровича, сказанные князем.
— Почему же ты не стрелял в лоб или сердце? — перебил Небольсина Ермолов.
— Зачем? Чтоб он умер в одну минуту и все ушло бы с ним? Нет, пусть живет калекой, без ноги, живет долго, пусть каждый день и каждый час вспоминает о загубленной им девушке, обо мне и о том постыдном мгновении, когда я увидел, что он под пистолетом трус, — взволнованно сказал Небольсин.
— Молодец! Ты сделал верно. Знаешь, что говорит в своих проповедях этот аварский храбрец Кази-мулла?
— Лжеимам? — переспросил Небольсин.
— Нет, истинный имам и воин. Ведь ты наслышан, верно, как он погромил наших на Дагестанской линии?