Соседи, тоже из отставных солдат, женатых на переселенных в Закавказье русских бабах, уже знали, что у Елохиных ожидаются гости — знатные и чиновные люди. Поминутно то одна, то другая соседка якобы случайно, ненароком выбегала во двор, бросая любопытствующие взгляды через плетень и сквозь садовые заросли, пытаясь разглядеть, кто же прибыл к унтеру.
Около трех часов дня загремели колеса, послышались голоса, смех, оживленный говор, и поспешивший на шум Санька со счастливой улыбкой распахнул ворота.
— Милости просим, вашескородие, господин Пушкин, — кланяясь и пропуская гостей во двор, говорил он.
— Здравствуй, старик, здравствуй, ермоловский герой, — похлопал его по плечу Пушкин.
За ним шли друзья: полковник Дорохов, офицеры Ханжонков и Сухоруков, которых на свой страх и риск отпустил из Действующей армии генерал Остен-Сакен «по болезни зубов в город Тифлис, сроком на 14 дней», на самом же деле, чтобы проводить Пушкина, вскоре уезжавшего в Россию; одетый в адъютантский мундир подполковник Чиладзе, ротмистр Андроников, за которым трое слуг-грузин несли на табахах различную еду, а еще двое — бурдюки с вином.
— А это уж особо, этим почтим нашего Алексея Петровича, пожелаем ему здоровья и долгой жизни, — доставая из возка три бутылки шипучего цимлянского, сказал Пушкин. — А-а, хозяюшка, будем знакомы, — пожимая руку счастливой, растерявшейся Мавре Тимофеевне, продолжал он.
За ним в кунацкую пошли остальные гости, провожаемые застывшими у своих плетней соседями.
— Хозяюшка, корми нас обедом сразу, — сказал Пушкин, когда они расселись за столом в чистой горнице. — Сейчас, — он взглянул на брегет, — без двадцати три, а в половине пятого за нами заедет князь Чавчавадзе, и мы поедем в Кахетию.
— Батюшка, все готово, барин хороший. И борщ, и гусь, и курятинка, — засуетилась Мавра Тимофеевна.
Елохин и Пушкин разливали по стаканам вино, гости ели, весело, оживленно и шумно, переговариваясь. Чиладзе запел «Мраволжамиер», Андроников подтянул; Пушкин, не зная слов застольной, дирижировал.
— Хорош борщ! Я такого не едал со дня выезда из Москвы, дай-ка еще, хозяюшка, — попросил Ханжонков.
— Со сметанкой, вашесокблагородие, и вот с красным перцем, — посоветовал Санька, почти ничего не евший, старавшийся обслужить гостей.
— Да садись с наши, служивый, а то так и не успею рассказать тебе о Ермолове, — пригрозил Пушкин, и унтер, усевшись на краешек табурета, не пропуская ни слова, слушал рассказ гостя о том, как посетил он в деревне Ермолова, как выглядит опальный генерал, о его жизни и воспоминаниях, связанных с Тифлисом и Кавказом; о друзьях, оставленных здесь.
— Почитай, никого уж не осталось, — грустно сказал Санька. — Их превосходительств Вельяминова и Мадатова уволили отседа, тех, кто воевал вместе с Лексей Петровичем, не жалуют. Все новые, а что за народ — неизвестно, одно только видим: чужие они для Капказу, ничего не знают про него…
— Узнают, поживут — познакомятся, — миролюбиво сказал осторожный Сухоруков, отбывавший здесь наказание за косвенное участие в мятеже 14 декабря.
— Оно, конечно, так… да время идет, а в горах, сказывают, Кази-мулла опять бунт затеял, многих наших посек, в Дагестане крепости не то две, не то три изничтожил… — качая головой, промолвил Санька.
— Да, там дела пока что трудноваты, не то, что с турками… А воюют горцы хорошо? — поинтересовался Пушкин.
— Дюже крепко, вашсокбродь, господин Пушкин. Я с персюками воевал, с туркой схлестнуться бог дал, с французом дрался, а эти ку-у-да покруче да отчаянней будут… И то сказать, мы их уничтожать пришли, так чего ж они хорошего от нас ожидают…
— Ты прав, философ, — согласился Пушкин, с сочувствием глядя на Елохина.
— А как же… Заяц и тот за свое дитё на волка с когтями кидается, а ведь то люди… У них и свой бог, и своя жизнь, и свои дела обозначены, а мы на них со штыком да пушками. А что, вашсокбродь, разве нельзя с ими по-другому, по-хорошему? — вдруг спросил он.
— Можно бы, коли б сами иными были, — тихо молвил Пушкин.
Санька вздохнул и утвердительно кивнул.
— Говорят, турка мира запросил, правда это? — осмелилась спросить и хозяйка.
— Правда. Начались переговоры, — ответил Чиладзе.
— Дай-то бог поскорее замириться, всем легче будет, — перекрестилась Мавра Тимофеевна.
Пили много, даже Санька, давший слово не пить, не выдержал и осушил две чепурки красного.
— Александр Сергеич, барин, господин Пушкин, когда возвернетесь в Расею и опять увидите Лексей Петровича, — попросил он, — не позабудьте, сделайте божескую милость, скажите ему про меня, про мое семейство, про добрую, хорошую жизнь в Типлиси и спасибо ему от мене, — он низко поклонился.
— С радостью передам. А теперь выпьем цимлянское за Ермолова, за то, чтоб долго жил, и за людей, которые не забыли и помнят его, — предложил Пушкин.
Зашипело красное донское, и все, вместе с хозяйкой, стоя выпили за Ермолова.
— Странный и сложный он человек, — раздумчиво сказал Ханжонков.
— Чем именно? — поинтересовался Пушкин.
— В одном лице и просветитель, связанный с обществом, покровитель сосланных сюда декабристов и в то же время жестокий, беспощадный каратель, причинивший много горя невинным людям.
— Вашсокродие, их высокопревосходительство за Расею старался, солдата любил, жить ему помогал, — не сдержался Елохин.
— То-то и оно, что русским он помогал и был отцом солдатским, а вот горцам, персиянам и другим… — вмешался в разговор Чиладзе, но, махнув рукой, смолк.
— Друзья, оставим политику Нессельроду и истории и выпьем за процветание края, за то, чтоб скорее кончилась война и все, живущие и здесь, и за хребтом высоких гор, обрели мир и стали б трудиться для родины и общего блага, — поднял бокал Сухоруков.
Инцидент, вызванный словами Ханжонкова, был забыт, и только Санька, недовольный порицанием действий своего кумира, неодобрительно поглядывал в сторону гостя, но выпитое вино, непринужденное веселье, доброе отношение к хозяевам скоро вытеснили из его памяти эту маленькую обиду.
В четверть пятого за забором палисадника застучали колеса, послышались храп коней, какие-то голоса. Пушкин глянул на часы.
— Полковник наш аккуратен, как и подобает начальству.
Все шумно поднялись с мест.
— Може, еще с полчасика прогостите и его высокблагородию в дорогу следует… — начал было Елохин.
— Нет, воин, спешим. У меня еще сто неоконченных дел, а на днях — в Россию, — ответил Пушкин.
В горницу вошел Чавчавадзе, сопровождаемый племянником, капитаном Ростомом Вачнадзе, и молодым, подтянутым, в щегольской черкеске хорунжим горского полка. Это был младший сын генерала Бенкендорфа, прикомандированный к казачьему полку, отошедшему после боев на отдых.
Во дворе горнист заиграл «сбор». Этот шутливый призыв рассмешил всех.
Пушкин и Чавчавадзе поблагодарили хозяев за гостеприимство и, выпив за русскую армию, направились к возкам и линейкам, ожидавшим их у ворот.
— Будь спокоен… Как только попаду в Москву, передам от тебя Алексею Петровичу поклон и солдатское спасибо, — усаживаясь в возок, пообещал Пушкин.
— А коли встренете Лександра Николаича Небольсина, так ему тоже скажите, до конца моих дней…
Дрожки, возок и конные, сопровождавшие отъезжающих, рванули с мест, и слова Елохина потонули в шуме, пыли и нестерпимом августовском зное тифлисского лета.
Спустя шесть дней Пушкин уже ехал по Военно-Грузинской дороге в Пятигорск и Кислые Воды, где намеревался отдохнуть и подлечиться после своего путешествия в Арзрум.
За день до отъезда генерал-губернатор Стрекалов устроил в честь поэта великолепный ужин, на который было приглашено до пятидесяти человек «лучшего общества» города.
Во Владикавказе поэт снова остановился у коменданта крепости полковника Огарева, который по-дружески предупредил его, что бывший на вечере у губернатора Стрекалова адъютант военного министра полковник Бартоломеи донес в Петербург о близости отношении между ссыльными и опальными декабристами и генералами Остен-Сакеном, Раевским, Вольховским и Муравьевым.