Наконец Шамиль не выдержал и, улучив момент, когда возле Гази-Магомеда никого не было, осторожно напомнил:
— Гази, на площади уже собрался народ. Кадий[5] и старшины готовы начать суд над преступниками, нарушившими шариат и законы, данные нам пророком. Все ждут твоего появления.
Гази-Магомед свернул в трубку бумагу с арабскими письменами.
— Шамиль, после суда напиши ответ Аслан-хану. Этот нечестивец призывает нас к измене святому делу газавата. Первым, кого мы накажем за измену вере, будет он. Что же касается виновных в бесчестье и грехе блудодеев, пусть народ сам решит их судьбу. Ты и Гамзат-бек идите к собравшимся на площади и замените меня на некоторое время, потом я подойду. — И Гази-Магомед, склонив голову набок, продолжал писать.
Шамиль и Гамзат-бек, пристегнув шашки, пошли на площадь выполнять приказание имама.
Мюриды, сидевшие на корточках у входа, вскочили и по знаку Гамзата молча последовали за ними.
Во дворе, на улице и на площади уже копошились люди, слышался топот спешивших к околице, доносились отдельные голоса. А над возбужденным аулом все еще звенел голос будуна:
— Идите все, и да исполнится закон по воле бога.
На улице царила тамаша[6].
Женщины в покрывалах, малые дети, босоногие, в рваных рубашонках; пешие и конные горцы, старики и степенные старшины в длинных, хорошего сукна черкесках шли к тому месту у дороги, где должен был состояться суд над преступной парой прелюбодеев, застигнутых свидетелями на месте.
На большом валуне сидел мулла, держа в руках развернутый коран. Трое стариков судей расположились на другом плоском камне. Рядом с ними стоял, переступая с ноги на ногу и поминутно вздыхая, невысокий сухой человек с полуседой бородой. Это был Мустафа-Кебир, отец прелюбодея Джебраима, которого сейчас должен был судить народ.
Любопытные жители других селений, случайно попавшие в аул, останавливались, отводили в сторону арбы и, ослабив налыгачи или вовсе выпрягая быков из ярма, тоже поспешили к месту суда и молча, сосредоточенно ожидали начала. Это дело было интересно всем, касалось всех, так как подобные истории случались и в горах, и на плоскости, и каждый считал себя вправе быть и зрителем, и судьей.
Толпа все росла.
Гамзат-бек, Шамиль и мюриды, отдав салам, приблизились к сидевшим на камнях старикам. Еще раз до них донесся призывный голос будуна. Шум, возгласы, шаги, скрип арб, рев ослов и звон бившихся о стремена шашек слились в общий гомон.
С гор веяло прохладой. Солнце поднималось над хребтами то черных, то белоснежных дагестанских гор. Зеленые леса, обрамлявшие подножия, пыль, клубившаяся на дороге, и знакомый кизячий запах от разожженных очагов были столь обычными и мирными, что Шамиль, чуть прищурясь, окинул взором людей, сосредоточенно и деловито ожидавших начала суда.
— Пора, начнемте, правоверные, во имя аллаха, — сказал Гамзат. Как доверенный имама, по каким-то причинам не пожелавшего присутствовать на суде, он обратился к людям. — Важные дела и молитвы отвлекают имама от мирских дел. Он поручает вам разрешить это богопротивное дело согласно законам шариата и воле выбранных вами людей. Решайте без злобы, без мести, без мягкости, а как велит закон, как говорит шариат.
Гамзат-бек снял папаху и поклонился народу и судьям, затем, поправив шашку, молодцевато и твердо шагнул к старикам и сел позади них.
Шамиль с мюридами остался в толпе, внимательно разглядывая находившихся поблизости людей.
Все были молчаливы, сумрачно-сосредоточенны, и только со стороны, где расположились женщины, слышались проклятия, оскорбительные, бранные слова в адрес Патимат-Кизы.
— Половина из них такие же шлюхи, как Патимат, — еле слышно шепнул на ухо Шамилю Юнус, молодой и озорной чеченец из Гойты.
Мюриды, стоявшие за ними с серьезными, нахмуренными лицами, в душе соглашались с Юнусом.
— Нет бога, кроме бога, и Магомет пророк его, — вставая с места, громко произнес мулла.
— Ля илльляхи иль алла! — ответила толпа, кто громко, кто вполголоса, кто шепотом.
— Итак, начинаем суд, правоверные. Судить будем мы, цудахарцы, и весь народ по правде, по закону наших гор, которые осенила истинная вера пророка, — поднимая над головой священную книгу, продолжал мулла. — Все вы знаете дело, по которому собрались сюда?
— Все, все знаем, — донеслось отовсюду.
— Тогда пусть выходит сюда почтенный Саадулла и расскажет, что знает, — обращаясь к народу, предложил мулла.
Из толпы вынырнул сумрачный, с хмурым лицом и растерянным взглядом человек в рваной черкеске и суконных чувяках на босу ногу. Держась одной рукой за широкий простой кинжал, он неловко приблизился к судьям.
— Говори! — коротко сказал мулла.
Толпа, затаив дыхание, напряженно слушала.
— Что говорить, — так же коротко ответил Саадулла. — Я всегда был занят работой и войной с русскими. И когда мне соседи сказали, что женщина, которая пришла в мой дом из рода Джавада аль-Хуссейна, — протянул он с невыразимым презрением, — ведет себя как сука, как блудливая кошка, я не поверил.
В толпе послышались голоса, насмешливые возгласы, вздохи. Мулла строго глянул, и все стихло.
— Я сам из богобоязненного и твердого в шариате и вере рода. И фамилия этой… — он промолчал.
— Твари, грязной блудни! — закричал кто-то из толпы женщин.
— Это ее мать, — указывая на говорившую, произнес Саадулла. — Что же говорить мне? Я мужчина, и я хотел узнать правду.
— Каким образом? — тихо спросил мулла.
— Я попросил двух моих родственников и двух молодых жителей аула последить в мое отсутствие за женщиной, живущей в моей сакле, — хмуро рассказывал Саадулла.
Было ясно, что так он называл свою жену не только из соблюдения горского этикета, но и потому, что она была противна и ненавистна ему.
— И что же? — спросил Гамзат-бек.
— Я ушел в набег на русские станицы. Это было тогда, почтенный Гамзат-бек, когда ты и Шамиль-эфенди, согласно воле имама, повели нас на Табасарань.
Гамзат кивнул.
— Уже на следующий день мои свидетели захватили эту женщину, — не глядя, показал он пальцем через плечо на стоявшую без покрывала бледную, съежившуюся от стыда и страха женщину. — Захватили в бесстыдстве и грязи в кустах возле Сурхайского родника.
— Кто твои свидетели?
Из толпы вышли четверо аварцев. Один был еще очень молод, лет семнадцати, не старше, остальные повзрослев.
— Мы! — одновременно сказали они, подходя к судьям.
— Поклянитесь на коране, что каждое ваше слово — правда и что ложь не очернит вашу совесть.
И мулла коротко прочел кусок из суры, говорившей о святости домашнего очага мусульманина. Потом все четверо, ничего не понявшие из арабских текстов, подмяли руки и, поцеловав краешек книги, начали рассказывать, как они проследили нечестивую пару любовников и застали их почти без одежд в объятиях, у подножия Сурхая.
Внезапно все замерло. Стало так тихо, что слышен был шорох осыпавшегося под ветром песка, легкий шум деревьев, отстоявших довольно далеко от места сборища.
Полунагая, в грязной, изодранной, спускавшейся к босым ногам рваными клочьями рубашке, белая от стыда и страха, опустив голову, стояла молодая, лет двадцати трех женщина, на которую с тупым вниманием и насупленными лицами смотрели люди. Непрекращавшаяся мелкая дрожь била ее. Лицо, грудь, руки, все тело тряслось, как в лихорадке.
Ее любовник, плотный приземистый парень лет тридцати, стоял рядом со скрученными за спиной руками. Он смотрел себе под ноги и ни разу не взглянул ни на судей, ни на толпу, ни на женщину, с которой был застигнут два дня назад. Лицо его было хмурым и злым. Казалось, он не видел никого, не слышал ни муллы, ни свидетелей, подробно и сбивчиво рассказывавших о том, как они проследили нечестивую, развратную пару и как, при каких обстоятельствах застигли их. Он не взглянул на женщину даже тогда, когда она, подавленная подробностями допроса свидетелей, зарыдала, глотая вырвавшийся из горла крик.