До недавнего времени я вообще не думал, что когда-нибудь захочу уехать отсюда, расстаться с ребятами. С ядовитым, как циан, а на самом деле таким задушевным Станиславом Бортковским — Петровичам, с красавцем и всеумельцем Гиви по прозвищу Бражелон, Пешечкой — Серегой Пешко, вечным зубрилой, упрямым, как проржавевший болт, с нашим общим “племянником” — Малышком. Сначала мне просто нужно было оставаться именно здесь. И даже потом, когда мамы не стало Куда ехать? Зачем? Ради чего? На какие-то дальние планы просто не хватало времени, слишком плотно оно было спрессовано, слишком занято.
И если по совести, интересно мы жили. Две “Явы”, всевозможная радиотехника, “зауэры”, за которые в московских комиссионках были заплачены немалые деньги, и мой “Перлет”, еще курковый, дедовский, но легкий, прикладистый, штучной работы, вороха рыбацких снастей и спортивной сбруи, кинокамеры и муззаписи, магнитофоны и книги. А еще “закон коммуны” и твердая уверенность в том, что сделать в этом мире можно все. Все и еще полстолько.
Кстати, как раз этим мало мы отличаемся от других ребят нашей бригады. Такой уж у нас город. И такая работа.
Город живет как подводная атомка в дальнем походе: общим курсом, одним интересом. Он построен комбинатом и для комбината. Здесь добывают металл. Каждый знает, куда и зачем он идет, у него, наверное, с полтысячи предназначении. Но мы называем его просто металлом. Может быть, потому, что в горкоме комсомола висит портрет космонавта № 1 с автографом: “Друзьям по общей работе”. А может, просто так повелось здесь еще с войны.
Сейчас в часе езды от нас моднейший горнолыжный курорт, в “сезон” иностранцев как в Сочи. Но для нас все равно: Город, Рудник, Металл, Комбинат.
Наш “цех” — грузовая канатка — протянулся по склону горы на шесть километров. Он открыт всем ветрам и дождям, туманам и снежным шквалам, перекинут над такими расщелинами, что, обронив молоток, секунд пять не слышишь удара.
Мы ремонтники высшей квалификации. Такелаж, электричество, сварка, кузня, столярка, слесарка — мы можем все. И когда мы выходим на линию, на это стоит посмотреть.
Мы дежурим сменами, по пять человек, и случается, что подолгу “тормозим”, загорая на солнышке (“тормозок” на местном жаргоне — это пакет со съестным, завтрак, обед, ужин — зависит от времени суток). Или, это зимой, греемся, сгрудившись у печушки, труба которой (тоже колорит!) выведена не наверх, а под пол и в сторону — ущелье продувается, как аэротруба. В такие минуты мы добры, кротки и даже немного манерны. “Станислав Петрович”, “Игнатий Викторович” (это я) и так далее.
А потом из мятого зева селектора вдруг доносится сиплый речитатив. Диспетчеры наши все на подбор, будто в боцманах ходили на Тихом:
— …На втором пролете, у Майской, “жук”. Вагоны “бурятся”, а вы там кости греете!..
И мы лезем на опору, словно марсовые, бежим по страхсетке и срезаем “жука” — клубок лопнувшей, вылезшей из троса и спрессованной роликами вагонеток проволоки, а до земли где двадцать метров, а где восемьдесят.
Бывает и еще что-нибудь в таком роде. Выход на линию — это всегда аврал, спурт, марш-бросок, цирковой аттракцион и еще выезд “Скорой помощи”. Иногда на четыре часа, иногда на двадцать четыре.
Канатка — это довольно сложно: тросы несущие, тросы тяговые, вагоны и подвески, опоры и приводы, промежуточные станции и разгрузочные бункера, шкивы и тормозные шайбы, короче, чему ломаться, тут хватает.
Дорога перегружена. Это самое узкое место техпроцесса. Стоит остановиться одной линии, и обогатительной фабрике не хватит сырья, заполнятся резервные емкости погрузочной станции, начнет лихорадить весь Комбинат. Канатка же должна двигаться круглые сутки.
Есть еще и “пассажирка”. Тоже канатная. Она возит рабочих из Города к Руднику. Хозяйство попроще: три опоры, две кабины, одно кольцо тросов. Маятник. Кабина вверх, другая вниз. Потом обратно. Поломок здесь не бывает, за всеми узлами уход индивидуальный. Канаты прослушивают ультразвуком, меняют, как винты вертолетов, независимо от возраста через “эн” часов работы, профилактика — строго по графику. И даже при среднем ветре — стоп. “Пассажирка” — барыня, и к ней мы отношения обычно не имеем. Но именно она (первый закон подлотехники, ничего не поделаешь) отправила меня на больничную койку.
А в общем, все это прошлое. Наплевать и забыть. Важнее другое. Сколько времени я еще проваляюсь и что буду говорить ребятам? Ну почему, почему Лену угораздило стать именно ихтиологом? Ведь не только на борту “Богатыря” делают науку. Забавно получилось: год жили в одном городе, на берег ходили по одному пирсу — “академики” швартовались, рядом, — а познакомились здесь, в горах, когда Лена приезжала в командировку на биостанцию. После ее отъезда я писал ей долгие и поначалу веселые письма. Потом она приехала на целых двадцать дней, и я тоже взял отпуск, но “Богатырь” уже заканчивал ремонт, и экспедиция ушла на полгода. Лена приезжала сюда трижды, и уже к последнему разу я твердо знал, что без нее не могу.
А сегодня я лежу на спине и думаю о том, что место второго механика, которое сейчас на “Богатыре” свободно, не будет ждать меня слишком долго, и об этом надо, как ни трудно, но уже надо, пора сказать ребятам.
***
Проходят две недели. Я сижу у окна. Вечер тепел и сух, и лампы включать мне не хочется. Так, в призрачных отсветах длинных фонарей, палата кажется уютно-безмятежной, надежно-спокойной. А как раз этого мне сейчас очень не хватает. Трубка сегодня отдыхает, не умею курить ее, когда злюсь или волнуюсь, — она требует внимания. Трубку хорошо разжечь после доброй охоты или в конце очень трудного дня на линии, если только кончился он совсем как надо и ты сидишь на дивана после душа и ужина, а приемник мурлычет что-то очень тихое и как раз “то”.
Я курю сигареты одну за другой, жадно. Крохотная дужка тлеющего огонька не успевает померкнуть между затяжками, совсем как стоп-сигнал на длинном спуске. И думаю, думаю, думаю.
Самое смешное, что я великолепно понимаю, насколько мои сомнения — дурость, идиотизм, вопли. Хуже того. Тем, что и сегодня Петрович и Пешко ушли, так и не узнав о моем решении, я оскорбляю ребят. И предаю, роняю то большое, что связывает меня с Леной.
За эти дни в больнице я думаю не только о ней. И даже, пожалуй, меньше о Лене, больше о ребятах. Я перебрал в памяти все, чем жили мы эти четыре года, взвесил на точнейших весах, перемерил без скидок и хорошее и не очень, зачистил шлифы и снял пробы.
Они же правильные, чертовски правильные парни. Такие, как надо, хотя далеко и не ангелы. Они умеют вкалывать до боли в мускулах и на собраниях снимать толстую стружку с плановиков и снабженцев, зубрить сопромат и поднимать с лежки матерых секачей. Они терпеть не могут казенного пафоса и дешевых сантиментов, они насмешливы и едки, задиристы и грубоваты. Но все это только форма, только внешнее. Главное не в этом — в другом. Когда надо решать что-то, по-человечески серьезное, важное и большое, они же всегда поступают как люди. И все-таки и сегодня у меня не повернулся язык сказать, что я уезжаю.
Ай, Серега, Серега! Пешечка ты окаянная. Редкостного счастья ты экземпляр, все-то тебе в жизни ясно и понятно. Идешь ты по ней и вправду как пешка по доске, все вперед и вперед, если и рыскнешь на курсе, то строго на четыре румба, и выровнялся. Ты придешь к своему, станешь ферзем канатного дела, и когда-нибудь тогдашний Малышок будет сдавать техминимум по твоим учебникам. И это тоже важно и нужно. Но только я здесь при чем? У меня ведь нет этой цели! Я же приехал сюда из-за мамы, я же моряк, черт побери! И теперь, понимаешь, я должен, должен уйти на “Богатыре”. И уйду. Без этого мне нет жизни.
Да, если бы Петрович пришел сегодня один, я сказал бы ему все. Самый старший из всех канатчиков, единственный, кто побывал на фронте, он почему-то сразу сошелся именно с нами, а потом стал совестью нашей четверки. С чего это началось? Когда? Пожалуй, с Малышка.
Я собирался тогда лететь в Москву за ружьями. А что? Разве четверо дружных холостяков не могут позволить себе такого? Могут, Набралась неделя за праздничные дежурства, ребята подсобрали копеек и решили сгонять меня в столицу. Конечно, отправились провожать.