Четверть часа спустя проворный автомобиль мчал его в Шарлоттенбург. А еще через двадцать минут Ларсен стоял уже перед другим портье и заносил на карточку новые данные о себе, измышленные по дороге.
Квадратный портье, весь налитый пивом, опытным глазом скользнул по бумажке, коротко кивнул головой и, чтобы доставить удовольствие, вновь прибывшему с интимностью в жирном голосе сказал:
— У нас всегда останавливаются ваши соотечественники. И сейчас у нас восемь русских.
Георг отвернулся и посмотрел на свой сундук.
Очутившись у себя в номере, он в отчаянии бросился на кушетку. Досада за досадой! И хуже всего то, что это еще не все, что неизбежно предстоят новые огорчения, тревоги и страхи. Несчастья еще не было, но оно уже показало свою густую тень. Еще никто не назвал его, никто еще не разыскивал, но уже чувствовал себя загнанным, затравленным зверем, которого со всех сторон подстерегает опасность.
Звонкие коридоры отеля доносили до него звуки подкрадывающихся шагов и злорадный шепот сыщиков. Через дверное отверстие мерещился ему расширенный зрачок подсматривающего глаза.
Он вскочил, надел другой костюм, другую шляпу — чтобы не узнали! — и, приоткрыв дверь, внимательно осмотрел оба конца коридора: никого не было. Тогда он вышел, крадучись, почти на цыпочках, но с лестницы сбежал торопливо, точно за ним гнались. Проходя мимо портье, шаги замедлил, остановился возле объявления о частных воздушных рейсах и, ничего не соображая, прочел его до конца, ощущая на себе чьи-то лукавые, пристальные взгляды. Из прочитанного в памяти уцелели два слова, напечатанные косым, пьяным шрифтом: «экономия времени». Всю дорогу машинально повторял их и только под конец сообразил значение этих слов. Экономия времени! Как раз для него! Ему некуда девать его, нечем убить его, это подлое, капельками просачивающееся время! Хорошо бы заснуть на месяц, на два, на год. И, проснувшись, узнать, что все миновало или — это еще лучше — что ничего не было.
Вечер принес предугаданную неприятность. Она застигла его на станции подземной дороги, куда он забрался только для того, чтобы приобщиться к движению снующей толпы. В киоске увидел он вдруг свой портрет на газете. Как ни был он к этому подготовлен, однако побледнел. Задрожали ноги, дрожь поднялась выше, и через мгновение все тело его испытывало сильнейший озноб. Одновременно на лбу его выступил пот. Он сделал над собой усилие, нахлобучил шляпу и подошел к киоску.
Под портретом, достаточно похожим, была помещена телеграмма из Копенгагена, называвшая его имя, как виновника происшедшего. Приводилась его биография, сообщалось о его связи с опереточной актрисой Карен Хокс и еще о том, что он скрылся. Заключительные строки телеграммы, крикливо и точно позвякивая золотом, бросали в пространство громкий призыв — датская полиция немедленно уплатит 100.000 крон за указание его местожительства.
Георг читал эту телеграмму с таким же чувством, с каким он читал бы некролог о себе: вот он каков, конечный итог фирмы Ларсен! Снова задрожали колени.
Портрет бросился ему в глаза прежде всего, и поэтому он не заметил заголовка, напечатанного огромными буквами: «Война между Европой и Америкой объявлена». Когда он прочел это, у него явилось мучительное желание спрятаться от всех.
Оторвавшись от газеты, он испуганно оглянулся и упрекнул себя за глупую неосторожность: стоять рядом со своим портретом. Удрать, удрать от всех! Сбоку стояла телефонная будка. Он забежал туда, захлопнул за собой дверь и, прислонившись к стене, простоял в оцепенении минут пять, десять, а может быть, и час. На матовом стекле будки шевелились силуэты прохожих. Может быть, его профиль также виден на стекле? И кто-нибудь, имея перед собой портрет… Ах, да, это невозможно: в будке темно.
Когда он поднялся наверх, улица жужжала, как подкуриваемый улей. Георг нырнул в толпу и стал внимательно прислушиваться, не упоминают ли его имени. Нет, своего имени он не услышал, но зато несколько раз рядом с ним с дружелюбной четкостью прозвучало имя Карен…
С горькой усмешкой он подумал:
«Натан Шварцман, наверное, не упустил бы случая ехидно сказать мне, что мое бессмертие длилось не больше часа. И ведь верно — меня уже отбросили в сторону».
В этот день — это был только первый день — он лег спать в десятом часу вечера, испытывая полное изнеможение. Несколько раз перекладывая неудобную, жаркую подушку, он с горестным сокрушением думал:
«У меня отняли все сразу. И наследие предков. И Карен. И мою честь. И мое имя, потому что я не смею назвать себя вслух. Я — точно заживо погребенный, который через стеклянную крышку гроба в холодном ужасе посматривает на своих гробовщиков и на наследников, с места в карьер начавших хозяйничать по-своему. Но, может быть, смерть в этом и заключается — человек все видит и все сознает, но он лишается силы и права как-нибудь реагировать на это?»
С мыслями о наступающей для него смерти он ворочался всю ночь и заснул только под утро.
Проснувшись, Георг Ларсен в угрюмом отчаянии перебрал воспоминания о вчерашнем дне и, продолжая лежать с закрытыми глазами, уныло спрашивал себя:
— Чего я, собственно, жду? Какие у меня надежды? Что может изменить положение?
Но все же смутные надежды еще были. По крайней мере, он с живостью вскочил о кровати, приоткрыл дверь и, найдя на полу газету, жадно скользнул по ее разбросанным заголовкам. Первый из ник успокоительно намекал на большую вероятность победы Европы: почти весь флот Северо-Американских Соединенных Штатов был закупорен в Тихом океане. Передовая же статья ясно давала понять, что при таких обстоятельствах военные действия ограничатся демонстрацией европейской эскадры, после чего Америке придется уступить.
— То есть? То есть? — взволнованно спрашивал он себя. — Ведь уступить, это значит…
Острой иглой прошлась эта мысль сквозь его тело и запечатлелась болезненной гримасой на лице, точно он коснулся раскаленного железа. Теперь уж не на что было надеяться. Он уничтожен. Георга Ларсена, как потомка и наследника, больше не существует. На языке бухгалтеров это означало, что надо списать в расход весь актив нескольких десятилетий. Можно, конечно, начать жизнь заново и самостоятельно — скажем, в качестве Тумасова, но это… это та ребяческая глупость, которая возникает в опустошенном мозгу. Да и не в том дело, чтобы найти для себя место во вселенной и новую цель. Самое обидное в данном случае, самое мучительное, самое, невыносимое — стыд перед самим собой. Душа болит. Мучает совесть. О, ничтожество, ничтожество!
В презрении к самому себе снова подумал о браунинге, но, вздохнувши, поднял с пола газету и опять принялся читать ее. Пафос газетных авторов, не несущих на себе ни малейшего риска войны и безнаказанно стреляющих негодованием, показался ему омерзительным: все вдруг стали вояками! Нет, не мог читать дальше. Каждая строчка мучительно напоминала о том, о чем не хотелось сейчас думать. Скомкал газету и бросил ее в угол. Затем стал одеваться — машинально, тупо, ничего не соображая и неловко роняя запонки.
Выйдя на улицу, направился в Тиргартен. Пустынные по утрам аллеи излучали освежающую бодрость. Она была сейчас необходима, потому что силы догорали последним огнем.
По дороге рассеянно купил предложенную газету, но, спохватившись, через несколько минут сознательно уронил ее. После этого купил иллюстрированный журнал. Оказался популярно-техническим изданием: очень хорошо! Дойдя до первой скамьи, уселся лицом к солнцу и принялся рассматривать рисунки. Очень скоро, однако, вынужден был вернуться к своим прежним разъедающим мыслям: попалась статья, в которой, по поводу конфликта Европы с Америкой, рассказывалось о старом плане отклонения Гольф-стрема при помощи туннеля через полуостров Флориду.
Стиснув зубы, перелистал страницу. В следующей статье приводилось описание усовершенствованного экскаватора. Георг усмехнулся, — на этот раз, кажется, нечего было опасаться неприятных напоминаний.