Я думал об О’Рейли, обосновавшемся в каком-то Эдеме и, по-видимому, не озабоченном тем, чтобы зарабатывать себе на жизнь.

Я думал о десяти тысячах долларов на банковском счете Краснова.

Я думал о принадлежавшей Полу пятидесятипроцентной доле в прибылях, распределявшейся между оставшимися в живых партнерами.

Я думал о ключах от двери банка на Уиллоу Элли.

Взглянув на мое лицо, Элизабет поспешила принести бренди.

Я был в таком состоянии, что даже не мог вытащить свою фляжку и просто сидел на диване, зажав в руках письмо. Вспомнив, наконец, о том, что так и не дочитал его до конца, я снова впился глазами в тот ужасный абзац, но не мог продвинуться дальше последнего прочитанного слова, как патефон, иглу которого заело в испорченной звуковой канавке пластинки. Дворецкий уже ставил передо мной бренди, когда я, наконец, осилил до конца последнюю фразу.

«…Каждый раз, когда встречал старшего из своих сообщников и видел, что он не только не раскаивается, но и обогатился за счет этого преступления, я понимал, что меня никогда не оставит чувство ужасной вины. Прости меня, мама, но…» Дальше шли еще какие-то слова, однако я уже был не в состоянии читать. Отложив письмо, я залпом выпил бренди, стер выступивший на лбу пот и попытался собраться с мыслями, не зная, что сказать Элизабет.

После долгого молчания она сложила письмо и снова заперла его в выдвижном ящике бюро. Руки ее теперь не дрожали, и глаза были сухими.

— Я с самого начала не верила в то, что этот русский действовал в одиночку, — проговорила она. — И всегда чувствовала вину Брюса, но знала также и то, что сам он такого задумать не мог. Это убийство было так… — она помолчала, подыскивая нужные слова, — так расчетливо, так хладнокровно спланировано… Это на Брюса не похоже. Не знаю, сколько времени прошло, пока мне не пришла в голову мысль о Теренсе О’Рейли. Тем летом, я имею в виду лето 1926 года, когда в Нью-Йорке была Дайана Слейд, Сильвия рассказала мне много. Бедняжка Сильвия, она была в таком отчаянии. И я единственная, кому она могла открыться. Она рассказала, как ей сделал предложение О’Рейли, и позднее, вспоминая ее рассказ, я поняла, что убийство задумал именно он… Я хотела тогда же поговорить с вами, но не смогла заставить себя это сделать. Не могла рассказать об этом никому, даже Элиоту. Я не хотела ничего другого, только защитить Брюса.

— Я понимаю.

Мы снова замолчали. Элизабет сидела напротив меня, а между нами на столе стоял пустой бокал из-под бренди.

— Я думала, что кроме Брюса, был еще один заговорщик, — продолжала Элизабет. — Никак не ожидала, что был и третий. Просто не допускала мысли о том, что им мог оказаться кто-то здесь, в Нью-Йорке, кто-то, с кем Брюс регулярно встречался, неспособный на угрызения совести и заработавший на этом преступлении… Стив…

Она умолкла.

Мы молча смотрели друг на друга. Я знал все, что знала она, но также и то, что беспокоиться мне нечего. В комнате стояла полная тишина.

— У фирмы Элиота очень большие деловые связи с банком Ван Зэйла, — снова заговорила Элизабет. — Вы ведь знаете, как часто мы организовывали приемы для партнеров Ван Зэйла.

— Да. И на ваших обедах так часто бывали Брюс с Грэйс… — Я резко поднялся и подошел к окну. Обернувшись через минуту, я увидел ее прямо за своей спиной. — Элизабет, кроме вас хоть кто-то видел это письмо?

— Нет. Его не видел даже Элиот. Не видел никто. Когда я найду в себе силы, я его сожгу. — В глазах у нее снова заблестели слезы. — Всем хорошо известно, как дорого заплатила я за свою личную жизнь, — заметила она, — но я хочу, чтобы один вы знали о том, какой крах я потерпела. — Я взял руку Элизабет и задержал ее в своей. Помолчав, она нетвердым голосом спросила: — Вы… вы позаботитесь об этом, да?

— Да.

— Конфиденциально?

— Разумеется.

— Я не хочу, чтобы кто-то считал моего сына убийцей, — сказала она. — И не хочу, чтобы кто-нибудь другой узнал обо всем этом. Никто не понял бы, как его использовали заговорщики, как играли на его чувствах совершенно чуждые ему, бессовестные и алчные люди…

— Я сотру их в порошок!

Я вышел от Элизабет. На улице ярко сияло солнце, и Грэмерси Парк был наполнен щебетанием птиц.

Я направился домой.

Вернувшись к себе, я через пару часов швырнул в мусорное ведро пустую бутылку из-под виски, закурил сигарету и позвонил по телефону своим братьям.

Едва переступив через порог моей квартиры, братья тут же устремились к бару, полному бутылок. Они были близнецами, впрочем, не во всем похожими друг на друга, но, глядя на пас троих, никто не усомнился бы в том, что мы братья.

— Вы — первый экземпляр, — грубовато отрезал Пол, когда я заикнулся было о том, что мои братья могли бы работать у него в банке, — а ваши братья — смазанные копни, сделанные под копирку.

То было жестокое определение, но хотя мне очень не хотелось с ним соглашаться, позднее я понял, что Пол был прав, отказывая Люку и Мэтту в своем покровительстве. Эти парни никогда не смогли бы стать инвестиционными банкирами. Люк не чувствовал финансовых тонкостей, у Мэтта недоставало ума, и ни тот, ни другой не любили тяжелой работы. Однако я всегда испытывал глубокую ответственность перед братьями. Поскольку мой отчим стремился к тому, чтобы отношения между нами были просто дружескими, и не претендовал на отцовские права, я по существу был единственным подобием отца для этих мальчиков и со дня смерти отца всегда знал, что отвечаю за все, что с ними происходит. И старался исполнять эту обязанность как можно лучше, но вовсе нелегко играть роль отца, когда тебе всего девять лет, да к тому же, как я уже говорил, у меня были и свои проблемы.

Люк был сложившимся человеком. У него были респектабельная жена, прожившая с ним уже десяток лет, престижная работа в качестве партнера в небольшой, но заметной брокерской фирме «Тэннер, Тэйт энд Салливэн», двое прелестных мальчуганов, две машины — «паккард» и «олдсмобил» и дом, которым он, наконец, обзавелся в Уэстчестере. Прошло уже больше года с тех пор, как он попросил меня взять па себя ответственность за его закладные. Его костюмы были хорошо сшиты и отлично сидели на нем, он носил консервативные галстуки, и каждое утро, но пути на работу, читал в поезде «Нью-Йорк Таймс».

Мэтт, женившийся трижды, и теперь игравший свою очередную роль в этой житейской пьесе с какой-то пятидесятилетней актрисой, был единственным, за кем мне последнее время приходилось присматривать. Перед тем, как я сделал его номинальным президентом фирмы «Ван Зэйл Партисипейшнз», он официально занимался облигациями, фактически же Мэтт делал деньги, следя за конъюнктурой в различных пулах[1] и продавая бумаги раньше, чем оператор успевал нажать кнопку. Искусство повышения неподписных акций на бирже таким образом, чтобы состояния доставались пулу, Мэтт лирически сравнивал с искусством композитора, сочиняющего симфонию. Бумаги должны расти при покупке их пулом, еще раз расти за счет процента, слегка падать в цене, чтобы убедить публику в независимости курса, затем снова подниматься и равномерно падать в течение рассчитанного периода времени, а потом подниматься в последний раз. Пул покупает и покупает, публика, соблазненная радужной перспективой получить, в конце концов, горшок золота, скупает бумаги, поднимая цену выше крыши, пул продает, загребая лопатой максимальную прибыль, и в руках у публики остается мешок бумаги, поскольку акциям предстоит упасть до их фактической стоимости. Как говорил сам Мэтт: «Это повседневная карточная игра». Но члены пула были ушлые ребята, и я жил в постоянном страхе, что брат окажется замешанным в такое дело, из которого не сможет выбраться. И я почувствовал большое облегчение, когда, наконец, уговорил его взяться за работу, занимаясь которой он был бы у меня на глазах.

— Садитесь, мальчики, — предложил я, когда они налили себе виски, — и посмотрим, сможете ли вы в свою очередь помочь мне. Мне нужны некоторые сведения о Грэге Да Косте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: