— Теперь ты моя. Сама виновата. По собственной воле пришла ты ко мне, в Землю обетованную, и теперь я тебя никуда не отпущу.
Он не засмеялась.
— Ты серьезно?
Я тоже не смеялся.
— Да.
Теперь, если бы я прижал ее к себе, мы, верно, приклеились бы друг к другу, навеки объединенные солью.
И тут она заплакала.
Вначале жизнь была такой спокойной, что у меня не сохранилось никаких воспоминаний.
Должно быть, так и выглядит счастье, как бы старомодно это ни звучало. Остановившееся время счастья. В памяти моей остались только обрывки, с трудом соединяющиеся друг с другом.
Наше бессловесное время. Самое важное. Теперь нам легко было говорить друг с другом. Но часто слова не были нужны.
Немые фильмы для подростков, на которые мы ходили, одурев от влюбленности. То, как мы держались за руки, — самое малое, что мы могли себе позволить: безумцы. Мы держались за руки в постели, гуляя по городу, сидя на скамейках в парке, — сила чувств связывала нас.
Слезы Сабины, в которые мы погружались вместе.
— Что случилось, малышка?
И молчание, чересчур долгое, почти уютное, словно мы оба знали, что нам предстоит испытание, от которого слезы потекут рекой: слова и тут не были нужны. И все-таки я до сих пор не понимаю, почему она столько плакала.
На самом деле существовала лишь одна реальность, реальность чувств и плотских утех, в которую мы полностью погрузились.
Нам было двадцать три и двадцать один, и никому из нас до сих пор не встречался человек, которому можно было бы довериться.
Первое время наше смущение друг перед другом было сильнее доверия, и потому мы выглядели почти как пародия на влюбленных. Собственная влюбленность смешила нас… или то, что нас смешило, как раз и было пародией?
Наша близость существовала как бы отдельно, рядом с нами, словно забавный дружок, к которому мы относились с нежностью.
Мы казались сами себе очень взрослыми вначале, когда вели серьезные разговоры, но по мере эволюции нашей любви становились все ребячливее — может быть, потому, что наконец повзрослели?
Сперва мы были осторожны, мы носили чужие, взятые напрокат маски, стараясь произвести друг на друга впечатление. Эти маски — интеллектуальность, независимость, эгоизм — постепенно исчезли, словно жар любви превратил в пар все, что было пустой формой, скрывавшей истинное содержание.
Нагими и безоружными предстали мы друг перед другом, взволнованные новой свободой, новыми, бьющими через край чувствами и удивительным, грандиозным существом, которое получалось в результате нашего слияния. Это была форма забвения, которую ни один из нас никогда раньше не переживал.
Интеллектуальные битвы сменились чем-то новым: солидарностью и любовными отношениями, неторопливостью, жарой. Любовь казалась бездонной, она вела нас в путешествие по общему внутреннему миру, как таблетка ЛСД; только действие ее никак не кончалось, но росло и росло — бесконечно.
И это эмоциональное богатство мы могли длить столько, сколько сами хотели. Впервые в жизни мы, и только мы, распоряжались здесь, потому что никто другой, кроме нас, не был ответственен за огромное новое чувство, за осмысленность и важность жизни, которую мы строили.
Влюбленность стала словом, стала историей, которой мы наслаждались.
Через несколько месяцев наши истинные качества снова стали проступать сквозь туман любви. Но это не нанесло нам особого урона. В ту счастливую пору мы столько времени проводили в постели, что едва не забыли, которое из наших тел кому принадлежит.
Кому, в самом деле, принадлежали эта маленькая белая попка, худенькие плечи, нежный живот с аккуратно прорисованным пупком? Ее тело было дано мне во владение от начала времен, так что выходило, будто я наслаждаюсь своим собственным телом.
Мы сделались единым, неделимым целым; мы представляли собой крошечную новую расу, отдалившуюся от всех остальных, имеющихся на земле, с единым телом, которое более никому не принадлежало и которое мы должны были защищать, как львы. Трудно было представить себе, что существовали и другие, с руками-ногами и прочим, и с такими же занятными, ранимыми и чувствительными телами, как у нас. Впервые мы, юные и не в меру стыдливые, получали удовольствие от всего, что прежде находили непристойным, потому что этим занимались именно мы, а не те, другие, с кем мы не имели больше ничего общего.
Мы провели в этом неподвижном, застывшем мире несколько месяцев, пока не пришла пора разделиться и сдвинуться с места. Мне стало легче, и я не чувствовал неловкости. А Сабина снова плакала, но теперь уже я сказал:
— Довольно.
Я считал, что могу себе это позволить. Я не хотел терять год, а для этого надо было много работать, потому что я сильно отстал.
Зато Сабина не знала, чего она хочет. Она много чего могла делать хорошо, но не умела выбирать.
Поселиться вместе, этого она точно хотела.
Она говорила:
— Я хочу больше работать, но мне надо быть с тобой. Иначе ничего не получится. Иначе мне с этим не справиться, я просто жить не смогу.
Я предложил, очень твердо, что она должна измениться, настроиться на новую жизнь настолько, насколько сможет. Казалось, мы оба долго болели и теперь должны были найти в себе силы, чтобы справиться со своей инвалидностью.
Так что я не сразу проникся энтузиазмом от предложения Сабины, и она снова заплакала. В первый раз за много месяцев я почувствовал раздражение и еще — до сих пор помню — ощутил опасность.
Я сомневался до тех пор, пока Сабина не сдала кому-то свою комнату. Я помог ей снести вниз вещи и сложить их в нанятый грузовичок.
Чудесным осенним днем она перевезла в пустую квартиру на первом этаже, где я жил, целую кучу книг и одежды, колоссальный шкаф и огромное старое кресло.
Сабина держалась немного напряженно, а я испугался сильнее, чем ожидал. Все потому, что она отчего-то была не уверена в себе… Она захватила с собой бутылку шампанского — потому что, сказала она, сегодня торжественный день. Я кивнул, хотя не знал, нравится мне все это или нет. Так часто бывает, когда случается что-то важное.
Я заранее прибил полку для ее книг и прикрепил рейку между окнами, чтобы было где развесить барахло, которое она вечно скупала на рынках и в комиссионках. Сабина молча разбирала вещи. Их надо было сразу пристроить на место, и нельзя было ни присесть, ни поговорить, пока работа не будет закончена.
Мебель была без спросу внесена в мою комнату, и в ней сразу стало тесно.
Я все еще не знал, о чем говорить, и когда вещи заняли свои места. Сабина тоже молчала. Снаружи стемнело, было сыро и холодно, прекрасная осенняя погода, державшаяся несколько недель, исчезла, словно кончилась глава в книге. Наступила зима, и теперь мы жили вместе.
Было жутко забавно, что Сабине не надо будет больше торопиться домой.
Одежда, валявшаяся в моей комнате, была влажной; вдобавок там воняло грязными носками.
В тот вечер Сабина, собравшись готовить обед, надела мешковатые зеленые штаны и фиолетовую майку
Она и раньше часто готовила у меня дома, но теперь использовала собственные кастрюли и поварешки. Сперва все пахло вкусно, но скоро что-то подгорело, и я не посмел сказать ни слова.
Она аккуратно разложила коричневую массу по тарелкам, купленным для меня мамой. Я не мог сдержать смеха: она — бледная, небрежно одетая, а рядом — это коричневое дерьмо, вонявшее горелым…
Сабина выглядела напряженной и серьезной. Она не видела в этом ничего смешного.
— Пошли поедим где-нибудь, — предложил я.
И тут она заплакала. Не прошло и минуты, как мы поссорились.
Я хлопнул дверью и пошел под дождем к своему приятелю Виктору, с которым не виделся уже несколько месяцев.
Виктор принял меня с сочувствием. Его неприкрытая радость, хотя и порожденная ревностью, была мне в тот вечер приятна: вот она, настоящая мужская дружба.