Когда наступил ноябрь того первого года, люди в городке вспоминали: какэтот человек умел кататься на коньках! Он двигался по льду, словно в объятиях самого Господа Бога. И правда, вы никогда бы не подумали, что к его ступням что-то прикреплено, вам бы вообще не пришло в голову, что у него есть ноги! Все, что вы могли видеть, была его крупная фигура в длинном пальто, легко двигавшаяся по замерзшему озеру. Когда он проезжал среди играющих детей или мимо державшихся за руки пар, он легко наклонялся то в одну, то в другую сторону, его щиколотки без усилий сближались друг с другом, ступни переступали одна через другую так, будто он просто вышел на прогулку, а ведь он мчался как ветер: о, на него просто загляденье было смотреть, когда он выходил на лед!
Священника тогда часто видели катающимся на озере под вечер или возвращающимся домой почти в сумерках, с коньками, повешенными через шею. Иногда видели, как он стоял, глядя в небо, словно захваченный зрелищем обнаженных ветвей, подсвеченных сзади последним желтым сиянием дня. Старая Берта Бэбкок, как-то остановившая машину, чтобы предложить ему подвезти его домой, весьма удивилась, когда священник сказал ей: «Знаете, Берта, мне представляется, что там, сразу за горизонтом, прямо там, вне пределов досягаемости, за серыми крышами и тьмой, существует некая сфера высокой жизненной активности. — А затем, закрыв лицо руками. — Я порой задаю себе вопрос: неужели мы навеки обречены жить вне милости Господней?»
Возможно, она просто плохо его расслышала.
Когда прошла эта зима, неохотно уступив место поздней весне, заметили, что священник выглядит все более и более усталым, так что глаза у него несколько ввалились, придавая ему какой-то туберкулезный вид, к тому же он еще и похудел.
Пришло лето, и священник стал реже приходить в «кофейный час» в комнату для собраний после службы, а когда все-таки появлялся там, высказывал комплименты чуть слишком громким голосом. «Послушай, Пит, — мог сказать он, — великолепный показ слайдов ты позавчера устроил! Миссионерской комиссии здорово повезло, что ты у них есть». Однако в то лето он казался прихожанам большим трактором, которым управляет подросток, и трактор этот словно ехал то вперед, то назад, то сцепление у него вообще не включалось. Когда Скоги Гоуэн сообщил, что священник упоминал о своем желании со временем отправиться на юг — помогать там священникам в работе с цветным народом, некоторые из прихожан почувствовали укол подозрения: а не предательство ли это? Ведь его народ — мы, таково было их умозаключение. Ну, во всяком случае, снова прикатила осень, а об этом его желании более ничего не было слышно, а Кэтрин, к этому времени ставшая решительно похожей на крысенка, начала свое обучение в дошкольной группе. Однако в приходе возникли трещинки неловкости: люди хотели возвращения своего прежнего священника — преподобного Тайлера Кэски.
Дорис Остин хотела его возвращения: она его любила.
И еще она хотела новый орган для церкви. Это вовсе не было нерезонно. Старый орган прослужил уже двадцать четыре года, и, когда Дорис на нем играла, каждая нота выходила из-под ее пальцев с некоторой задержкой, так что прихожане, певшие гимны, часто путались и пели невпопад — одни на такт раньше, другие ждали и отставали на такт. На неделе Дорис часто заходила в церковь поиграть на органе, в надежде встретиться там со священником, как это случалось раньше.
Какую радость доставляла ей мысль, что, пока этот человек молится там, внизу, она здесь, наверху, на хорах, исполняет для него музыку боговдохновенного Иоганна Себастьяна Баха!
Сегодня, выйдя от Джейн Уотсон, где она втайне обрадовалась, услышав о том, что маленькая Кэтрин Кэски заявила: «Я ненавижу Бога!» (а это ужасно, когда дочь священника говорит такие вещи; а сам Тайлер унизил ее, позволив ей сидеть у него в кабинете и рыдать, словно младенец, а с тех пор даже не удосужился ей позвонить!), Дорис отправилась в церковь. Машины священника возле церкви не оказалось, но ведь он иногда ходит в город пешком. Чувствуя себя преступницей, она прокралась по лестнице к его кабинету и обнаружила, что дверь закрыта. Его отсутствие там она восприняла как нарочитое.
В храме она села на последнюю скамью, сложив руки на коленях и поджав под скамью ноги. Порой, когда она молилась здесь в одиночестве, раскрывавшееся перед нею молчание представлялось ей волнующим присутствием Бога. Это чувство могло перерасти в нечто радостное, но в таких случаях ее очень скоро охватывало беспокойство, возбуждение, безмятежность покидала ее, и это чувство вроде бы схлопывалось у нее внутри, будто пузырь, чья хрупкая оболочка отражала тени и свет ее мыслей, неожиданно просто исчез, и тогда настроение у нее портилось: стоило такому случиться, это огромное чувство больше не возвращалось.
Сегодня лицо ее вспыхнуло румянцем при неожиданной мысли о том, что это похоже на секс с Чарли. Как?! Молитва похожа на секс? Дорис Остин неудачница — у нее не получается ни то ни другое; даже в этот момент она глядит на ковер на полу и думает, как прекрасно пропылесосил его Брюс Гилгор, который делает это каждую неделю, и держит эти высоченные окна всегда в чистоте, и с чего вдруг она думает обо всем этом? Но ведь то же самое случается в постели с Чарли. Она начинает думать, что не проверила домашнее задание у одного из детей или правильно ли починили стиральную машину, как раз в то время, когда голова Чарли движется у ее груди, а сама она гладит его спину. Она взяла со скамьи свою сумочку и ушла. На ступенях церкви ей снова вспомнилось, как она рыдала перед Тайлером, как рассказала ему, что ее ударил Чарли, — а он даже не удосужился ей позвонить. Глаза ее снова наполнились слезами, и она сказала: «Будь ты проклят и катись прямо в ад!»
Тайлер сидел, держа на коленях Библию и глядя в окно своего домашнего кабинета. Он рисовал в своем воображении юную невесту Дитриха Бонхёффера, девушку с темными волосами, зачесанными назад и открывающими ее серьезное, умное лицо: как она отважно входит в военную тюрьму, чтобы посетить своего жениха. После смерти Бонхёффера Марта фон Ведемайер отказывалась опубликовать их письма друг другу, и это глубоко трогало Тайлера — она хранила их любовь в тайниках своего сердца. Рассказывали, что, когда она в последний раз виделась с ним в тюрьме, когда надзиратели предупредили, что их время истекло, и повели ее прочь, она вдруг обернулась и с возгласом «Дитрих!» пробежала мимо надзирателей и бросилась Бонхёфферу на шею.
Тайлер снова опустил взгляд на письменный стол. Глубокое горестное сочувствие к юной женщине охватило его; он взял с колен Библию и прочел ответ Софара Иову: «Если ты управишь сердце твое, и простришь к Нему руки твои… тогда забудешь горе… и будешь спокоен, ибо есть надежда…» [44]
Раздался звонок телефона:
— Тайлер, это Джейн.
В соседней комнате Конни включила пылесос. Тайлер встал:
— Привет, Джейн.
— Как дела, Тайлер, все в порядке?
— Да, конечно.
— Тогда хорошо. Послушайте. У меня тут была Элисон, и такое впечатление, что у нее в воскресной школе небольшой инцидент с Кэтрин произошел. Элисон постеснялась вам сказать. Но вчера, во время Господней молитвы, Кэтрин сказала: «Я ненавижу Бога».
Тайлер опустился обратно в кресло, оперся локтями о стол.
— Тайлер?
— Да, Джейн?
— Мы подумали, что, если бы наши дети сказали такое, каждая из нас хотела бы знать об этом. Элисон попросила меня вам позвонить.
— Простите, но я не понимаю, — сказал Тайлер.
У него стало горячо в затылке. Он услышал, как Джейн то ли вздохнула, то ли выдохнула дым после того, как зажгла сигарету.
— Я думаю, будет легче это понять, если знать, что Кэтрин обозлилась.
— Во время Господней молитвы? — спросил Тайлер. — В каком месте Господней молитвы?
— В каком месте? Не знаю. Вы спрашиваете, во время какой части молитвы? — Молчание. — Мы обсуждали, нужно ли вам говорить, и, возможно, это была не такая уж хорошая идея. Но когда Элисон объясняла группе, что это оскорбляет чувства Господа, Кэтрин, по всей видимости, это нисколько не озаботило.