— А чего еще тут делать.
— Ну давайте спускаться, замерзли небось?
Они торопливо прошли в вахтенную комнату у ворот, с железной печкой, и неизменным продавленным топчаном, и стойким букетом запахов, свойственных помещениям такого рода, где люди готовят себе еду, спят не раздеваясь и не открывают форточек, оберегая тепло.
— Счас чайком погреемся, один миг, — суетился вахтер, засовывая в чайник громадную спираль кипятильника.
Поеживаясь от озноба, Сорокин прошелся по комнате, заглянул в окно.
— Что это у вас там за ангар? Будто самолетный?
— Точно. Начальник на аэродроме достал. Говорит: списанные перекрытия. Врет, поди. Кто такое добро будет списывать? Гараж, говорит, будем строить…
— Больно ярко сверкает. Из города видно.
— Самолетный, надо же! — удивлялся вахтер. — Вот милиция — все знает. Чего я в милицию не пошел? Звали ведь…
И вдруг тяжелый грохот ударил по стеклам. Кошка, дремавшая на подоконнике, отлетела в угол и зашипела, выгнув спину. Вахтер плюхнулся на топчан, застыл с отвисшей губой. Сорокин выскочил во двор. Эхо скакало по горам, уносясь к городу.
— Быстро! — крикнул шоферу, вскочив в машину. И затеребил пальцами скобу под ветровым стеклом, холодную, скользкую, обтянутую синим пластиком.
«Мальчишка! — думал он о лейтенанте Сидоркине. — Неужто не утерпел?»
Сидоркина увидел все у того же уступа скалы, сердито разговаривающим со старшим лейтенантом — сапером.
— Я его просил только разминировать, сохранить вещественное доказательство, — пожаловался Сидоркин.
— Нельзя, — тихо сказал сапер. — Согласно инструкции старые боеприпасы, которые можно уничтожить на месте, разряжать запрещается.
— Все правильно, — сказал Сорокин, вылезая из машины. — Спасибо вам, товарищ старший лейтенант. За оперативность.
Втроем они прошли к обломленному обрыву, дымящему белой пылью, где двое солдат что-то искали в измельченной щебенке.
— Во, рвануло! — восхищенно говорил Сидоркин. — Жалко, вас не было.
— Переживу. Насмотрелся в свое время, на всю жизнь хватит.
— А вы что-нибудь узнали?
— Все узнал.
Сидоркин промолчал, но бегавшие глаза, торопливо вспыхивающая и гаснущая улыбка говорили, каких усилий стоило ему не задавать вопросов…
Всю обратную дорогу они молчали. Сорокин думал о том, как банально порой кончаются хитроумные разработки. Вот так легко бывает потомкам, которые всегда уверены, что на месте предков поступили бы умнее. Но кто не силен задним умом?
В детстве, когда ходил за руку с отцом, Сорокин любил закрывать глаза. Хоть и знал, что не попадет в лужу, а все было жутковато. Однажды попробовал зажмуриться, когда шел один. И через десять шагов остановился в испуге — исчезла уверенность. Это на знакомой-то дороге. Тогда, он помнит, впервые ужаснулся за слепых: как они ходят! А потом в жизни сам сто раз был в роли слепого, когда не знал, туда ли шел, когда каждый шаг — ощупью. И сколько раз, бывало, удивлялся потом, что так долго и осторожно шел по такой прямой дороге. Умен человек задним умом, ох, умен! Много надо прожить, чтобы понять, почему таким, порой непостижимо трудным, бывает первый шаг…
Вот и еще один урок в пользу этой очевидной истины. Вот и прояснились все загадки. Осталось сделать пару запросов для уточнения — и домой. Спрашивалось: что заинтересовало иностранные разведки в этом, казалось бы, таком мирном, открытом для всех городе? Нефтегавань, новые нефтебазы в горах. Кому-то почудилось: не создается ли база для снабжения горючим военного флота? Помешались на базах! А раз база, то ее надо прикрывать, защищать и так далее. Вот и мерещится за каждой горой дракон огнедышащий. Вот и принимают они радиовышку за новейшую станцию наведения или еще за что-нибудь. Неизвестное — это же и есть самое страшное.
Скоро все это кончится. Вышку построят, в газетах о ней напишут. Да и любой специалист по виду определит, для чего она. А пока загадка, «кроксворд», как говорит Райкин. Ни один зверь не уйдет, пока не узнает, что это так вкусно пахнет. Все живое страдает от любопытства, а иностранная разведка в особенности…
— Что теперь, товарищ подполковник? — не выдержал Сидоркин.
— Что? Да все в порядке. За Кастикосом надо приглядеть. Пакостный человек, нашкодить может…
VII
У каждого города своя главная улица, у каждой улицы свой характер. Вовка Голубев умел это улавливать. Однажды написал стихи про Невский проспект.
Гошка даже затосковал, когда прочел. Решил, что лопнет, а тоже напишет что-нибудь. Тогда стояли в Одессе, и он начал сочинять про Дерибасовку.
Сразу понял: музы ему не улыбались. Он обозвал их последними словами и закаялся писать стихи. А зря. Может бы, научился. Так подмывало порой сказать что-нибудь этакое про свою улицу, которую, как ему думалось, знал лучше всех постовых милиционеров, вместе взятых.
По длине она была первой в городе — протянулась от гор до моря. Ширины в ней хватило бы на целых четыре улицы или на добрую площадь. По густоте зелени она походила на бульвар, а по обилию уютных уголков под свисающими ветвями — на парк культуры и отдыха. Гошке приходилось слышать, как некоторые ругали улицу за такую планировку, говорили, что надо было зелень придвинуть к домам и отделить их от проезжей части. А он не был согласен. Ему нравилось подскочить на такси, прижаться дверцей к зеленой обочине и незаметно исчезнуть, раствориться в кустарнике. Это было шиком: вдруг явиться перед затаившимися дружками. Из кустов. Как Афродита из морской пены.
Здесь можно было тихо сидеть на скамеечке и, оставаясь невидимым, хоть целый день наблюдать жизнь улицы. Рано утром она была молчаливо-торопливой: работяги топали в порт и на заводы. Чуть позже улица начинала шуметь таксомоторами: командированные мчались с поезда занимать очередь в гостиницу. Потом открывались магазины, и слепые от спешки женщины метались от одного к другому, громко хлопая дверьми. Они были стремительны, как норд-ост, появлялись на четверть часа и так же внезапно исчезали неизвестно куда. После них в магазины тянулись засидевшиеся на пенсии старички и старушки, шаркали по цветной брусчатке любимыми шлепанцами, громко сморкались, гремели бидонами и подолгу стояли на каждом углу, обсуждая личные и коммунальные проблемы, трудные школьные программы и положение на Ближнем Востоке.
Потом наступали самые неуютные часы: на тихие дорожки выкатывались дивизионы детских колясок. Тогда из-под кустов то и дело слышалось мучительное «пис-пис…» или вдруг рядом раздавался такой рев, что живо вспоминались рвущие душу стоны теплоходных сирен в морском тумане. И уж не дай бог, если по соседству обосновывалась нервная нянечка с отпрыском счастливого возраста от двух до пяти. Тогда сиди и оглядывайся, чтобы целы были сигареты, мирно лежащие рядом на скамье, или чтобы не шлепнулось тебе на шею что-нибудь грязное и мокрое. От контактов с этими чересчур любознательными горожанами Гошка старался воздерживаться, вставал и уходил куда-нибудь. Возвращался, когда тени от домов переползали на другую сторону улицы.
С часу до двух время пролетало быстро и весело: на бульвар приходили продавщицы из соседних магазинов. Затем оставалось переждать еще немного, и начиналось самое его, Гошкино, время. Открывалась не регламентированная ни одной инструкцией толкучка. На скамеечках в тени акаций собирались разного рода филателисты, филуменисты, нумизматы и прочие охотники до никому не понятных, но всеми почитаемых увлечений. Толпа как магнит: к ней, словно к светлому окну, слетаются все праздношатающиеся «мотыльки». И тут только не зевать. Среди них много тех, кого «деловые люди» с бульвара уважительно называют «купцами». Лучшие из них — командированные. Они, не торгуясь, берут все подряд и особенно жевательную резинку. Тут можно поймать и морячка, жаждущего поменять «монету на монету».