— Вы не верите в возможность случайного открытия этого соединения?
Панафидин раздавил окурок в пепельнице, усмехнулся.
— Ваш вопрос прекрасно иллюстрирует общие представления людей о характере нашей работы. Бродим все впотьмах, вдруг одному повезло — бац! — великое открытие, как клад, извлечено на всеобщее обозрение. Так сейчас не бывает…
— А как бывает? — смирно спросил я, хотя он мне уже при лично надоел своей ученой гоношливостью, но мне не хотелось, захлопнув его дверь, поставить на деле точку. И кроме того, еле заметное и все-таки уловленное мною волнение Панафидина будоражило мой сыскной нюх. Что-то он знал, или догадывался о чем-то, или имел какое-то дельное предположение, но говорить не хотел.
— Наука очень специализировалась. И в каждой из ее областей масса прекрасных специалистов занимается тончайшими проблемами. И когда совокупность их знаний достигает необходимого уровня, кто-то из них кладет последний кирпичик — часто это совсем крошечный кирпичик, — и великое здание открытия завершено.
— А может быть, кто-то и положил уже этот кирпичик в создание метапроптизола?
— Нет, — покачал он головой. — Я ведь сам прораб на этой стройке и знаю, что у кого сделано: мы этот дом еще под крышу не подвели.
— А вдруг, пока вы тут свой храм из кирпичей складываете, вот этот самый из бетонных блоков отгрохал коробку — и привет!
— И такое возможно. Но для этого надо быть в математике Лобачевским, в физике — Эйнштейном, а в химии — Либихом. У вас есть на примете Либих? — спросил Панафидин, поднялся и сказал: — Я часто задумываюсь над удивительным смыслом своей профессии. Я химик, может быть, это объясняет некоторую мою тенденциозность, но постепенно в моем мировоззрении возник этакий химикоцентризм. Действительно, химия проникает повсюду. Кофточки, резиновые покрышки, любовь, платья, костюмы, деторождение, заводы, удобрения, урожай — все становится зависимым от химии. Химия впереди всей человеческой науки…
— Ну а если считать, что все новое — лекарства, идеи, теории, машины, моды, — все исходит от науки, то вы впереди всего человечества, — я усмехнулся и, не давая возможности Панафидину ответить, спросил: — Вы не можете показать мне вашу лабораторию? — И на всякий случай уточнил: — Ту, где вы работаете над метапроптизолом.
— Почему не могу? Пожалуйста…
Панафидин достал из стенного шкафа белый халат, подсиненный, накрахмаленный, выглаженный до хруста, натянул на широкие плечищи.
— Пошли? Вам халат дадут в лаборатории…
Но мы не успели выйти, потому что еще раз позвонил телефон.
— Панафидин. А-а, здравствуй, здравствуй. Да, у меня люди. Я убегаю, перезвони через час… Ну тогда договоримся сейчас: значит, в субботу без четверти семь у входа в Дом кино. Да, да, мне Алексей Сергеевич билеты оставит. Ну не знаю я — надень что хочешь… Да, во всем. И всегда. И больше никто. И никогда. Всего доброго…
Аквариум с желтоволосой тропической рыбкой, стеклянная дверь, пластиковый бесконечный коридор с неживым дневным светом, поворот налево, переход направо, темный холл, разломленный столбом дымящегося солнца, лестница — два марша вверх, коридор, выкрашенная белилами дверь с табличкой «Лаборатория № 2».
В большой комнате с многостворчатым окном работало четверо.
— Здравствуйте, друзья, — сказал Панафидин.
Люди рассеянно оглянулись, разноголосо прокатилось по комнате:
— Здра-сьте, Алексан Никола-ич…
Ни на мгновение не отрываясь, все продолжали заниматься своим делом. Одна из сотрудниц собирала на длинном столе у торцевой стены какой-то грандиозный прибор: в нем было штук пятьдесят колб, разнокалиберных пробирок, стеклянных соединительных трубок, кранов, нагревателей. В различные узлы этого хрупкого и как-то очень гармоничного сооружения были вмонтированы электрические датчики, подключены приборы, сигнальные лампы, в овальный десятилитровый герметический баллон впаяны электроды, похожие на игрушечные лопатки.
За столом у окна коренастый паренек с длинной модной прической колдовал над прибором.
— Как дела, Леша? — обратился к нему Панафидин.
Парень помотал головой из стороны в сторону.
— Разваливается продукт, Александр Николаевич.
— Я тебе достал молекулярные сита на три ангстрема, зайдешь ко мне.
В приборе булькала, закипая, какая-то жидкость. Центром прибора, видимо, его главной частью, была крупная трехгорлая колба, под которой курилась паром водяная банька. В среднее широкое горло спускался гибкий привод от моторчика — двухлопастная мешалка беспрерывно разбалтывала содержимое сосуда. Через правый ввод в колбу спускалась капельница, раздельно сочившая желтые тяжелые бусинки. В левое горло был введен радиационный охладитель — стремительно взлетавшие по трубке пары оседали каплями на омываемом циркулирующей водой стекле и медленно стекали снова в колбу. Панафидин, остановившийся за моим плечом, сказал:
— Это так называемая реакция Гриньяра. Но главная наша надежда там, — он махнул рукой в сторону установки у стены. — Эта система должна сработать…
И мне послышались в его голосе горечь, усталость, почти отчаяние.
— А в чем у вас главная трудность? — спросил я.
— Молекула не держится. В схеме она состоит из нескольких очень больших блоков. Но чтобы устойчиво соединить их, в колбе нужен определенный режим — температура, давление, свет, катализаторы. Для каждой отдельной связи в молекуле мы эти параметры определили. А все вместе — никак… Это очень трудно.
Да, наверное, действительно трудно быть впереди всего человечества.
К нам подошла женщина, которая собирала огромный прибор, поразивший мое воображение. Она сухо кивнула мне и сказала Панафидину:
— У меня с двух часов семинар с практикантами.
— Хорошо, Анюта. Познакомься — это инспектор Тихонов, — повернулся ко мне: — Анна Васильевна Желонкина, мой заместитель в лаборатории.
Желонкина? Совпадение? Я не мог вспомнить инициалов жены Позднякова — ее объяснение я читал в деле. И на всякий случай, не мудрствуя, я спросил:
— Простите, а как фамилия вашего мужа?
— Поздняков, — ответила она быстро и добавила: — Можно подумать, что вы этого не знаете.
Панафидин удивленно переводил взгляд с Желонкиной на меня, потом сказал:
— Ах да, я ж забыл — муж Анны Васильевны тоже в милиции работает…
Желонкина бросила на него короткий взгляд:
— Вы полагаете, что все работники милиции дружат домами?
Я вмешался:
— Мне с вами надо поговорить, Анна Васильевна.
— Я буду у себя в кабинете в четыре часа…
Жена Позднякова знала об истории, которая с ним приключилась. И мужу своему не верила. Конечно, она этого мне не сказала, но я видел, что она ему не верит и не жалеет его. Вообще Анна Васильевна Желонкина показалась мне человеком, раз и навсегда усвоившим, что жалость унижает человека. Лицо у нее было грубоватое и красивое, хотя твердые, прямые морщины у глаз и крыльев носа уже наметили тот зримый рубеж, перевалив за который, красивая женщина сразу превращается в величественно-каменную старуху.
И от старания не показать мне, что ей не жалко завравшегося, бестолкового мужа, и от стыда за его позорное поведение Анна Васильевна хотела придать всей этой истории этакий анекдотический характер: мол, по существу, сказать ничего не могу, но в подобных вопросах можно было бы проявить сочувствие и понимание — с кем из вас, мужиков, такое не может приключиться? Для убедительности она помахивала в воздухе маленькой деревянной указочкой, и, завершая ее последний ответ, который одновременно был укоризненным вопросом ко мне, указочка описала петлю и проткнула в воздухе точку — действительно, с кем из нас, мужиков, не может приключиться такое?
Я поймал конец указочки, прижал ее к столу и ласково сказал:
— Анна Васильевна, мне кажется, вы не улавливаете, о чем я вас спрашиваю…
— А что?