— Нил Петрович, а вы сказали об этом Панафидину?

— Конечно. Он выслушал меня и предложил поставить опыты, которые бы опровергли его представления. Это была довольно долгая и не очень результативная работа — я не окончил старого и не успел сделать что-либо новое. А три года пробегают очень быстро, и в один не больно-то прекрасный день Панафидин объявил мне, что он благодарит меня за сотрудничество — скатертью, мол, дорожка…

— Скажите, Нил Петрович, Панафидин — с вашей точки зрения — талантливый ученый?

— Несомненно, — уверенно кивнул Горовой. — Он человек талантливый. Но лучше бы ему было заниматься какой-то деятельностью, где нужно поменьше уверенности в себе…

— Почему?

— Как вам сказать? Научная работа требует от человека постоянных сомнений, вечной потребности еще раз подумать, снова проверить, взглянуть по-новому, способности поднять поиски истины выше всех наших маленьких людских страстей…

— А Панафидин не может?

Горовой пожал плечами:

— Талантливый человек Панафидин в любом споре добивается не истины, а победы. Талантливого ученого Панафидина это может далеко увести…

— Далеко или высоко? — спросил я с нажимом.

— В науке эти векторы иногда совпадают. Спор о разнице между людьми, любящими себя в науке, и теми, кто любит науку в себе, еще не окончен…

— Лыжина вы больше не встречали?

— Нет, но я слышал, что у них вышла крупная ссора с Панафидиным и Лыжин ушел из лаборатории — подробностей я не знаю.

— Как вы думаете, Нил Петрович, могли Панафидин или Лыжин самостоятельно получить метапроптизол?

Горовой пожал плечами:

— Это очень сложный вопрос. У Панафидина гораздо больше шансов за счет прекрасной научной базы и экспериментаторского дарования. А Лыжин — ученый с великолепной фантазией, воображением художника, громадной памятью и способностью мыслить очень широкими категориями…

— А как же могло получиться, что ученый с такими задатками может кануть в безвестность?

— Ученые не кинозвезды, их портреты не вывешивают на уличных стендах. А в научном мире его здорово давит Панафидин. Он ведь член всех редколлегий и ученых советов, через которые может пробиваться со своими публикациями Лыжин.

Я недовольно покачал головой:

— Мне как-то не верится, чтобы весь научный мир так уж безоговорочно поддержал Панафидина, если бы он отстаивал неправильную идею.

Горовой сердито покосился на меня:

— А зачем эти обобщения — «весь научный мир», «безоговорочно», «неправильная идея»? Научный прогресс — это торжество новых идей, и успех их часто связан с авторитетом носителя их. Кабы прославленный петербургский физиолог Пашутин не объявил исследования Льва Соболева на поджелудочной железе бесперспективными заблуждениями, то скорее всего Соболев, а не Фредерик Бантинг, получил бы Нобелевскую премию за открытие инсулина. Но, как вы говорите, «весь научный мир» гораздо охотнее прислушивался к мнению крупнейшего авторитета в этой области, чем к голосу безвестного новичка. Неудивительно, что мнение Панафидина для любого человека много весомее, чем неосуществимые фантазии какого-то неведомого Лыжина…

Долго еще мы говорили в этот вечер с Горовым, но так я и не приблизился ни на шаг к решению этого запутанного, совсем непонятного дела. И все больше меня начинал интересовать Лыжин — фигура мрачноватая, загадочная, но пока безликая.

ГЛАВА 7

Зазвонил телефон, и, еще не поднеся трубку к уху, я услышал густой мазутный голос:

— Тихонов? Дежурный по управлению Суханов. Вчера около двадцати часов два афериста залепили самочинку, — гудел в трубке Суханов.

Я подумал, что голоса человеческие имеют цвет. У дежурного голос был темно-коричневый.

— …Генерал почему-то приказал сообщить тебе об этих аферистах. Мол, ты сам знаешь почему, — говорил Суханов. — Вообще-то я даже удивился — ты же мошенниками не занимаешься?

— Да, не занимаюсь, — сказал я. — Вообще-то не занимаюсь…

— Ну, тогда не знаю, — ответил Суханов. — Вам, в общем-то виднее.

— Ага. Ты мне адрес продиктуй.

— Чей? Потерпевшей?

— Ну, зачем же… Твой, домашний, — мирно сказал я и подумал, что здесь тоже потерпевшая; не потерпевший, а потерпевшая. Потерпевшая Пачкалина и потерпевшая… — Как ее фа милия?

— Шутишь все, — осудил меня Суханов. — Записывай: Рамазанова Рашида Аббасовна, Щипков переулок, дом 12, квартира 46. Туда опергруппа уже выехала. Генерал велел послать за тобой машину.

— Очень трогательно. Как принято сейчас говорить — спасибо за внимание.

— Да мне-то что! Ты в Управление потом приедешь?

— Не знаю пока…

— Будь здоров. Машину только там долго не держи.

Потерпевшую допрашивал инспектор из 4-го отдела МУРа Гнездилов, допрашивал толково и быстро. Я сидел в углу на стуле, развернутом задом наперед, облокотившись на спинку, уперев подбородок в ладони, внимательно слушал, разглядывал комнату, потерпевшую, двух детей на диване и думал о том, как беда, войдя в человеческий дом, делает сразу похожими самые разные человеческие жилища — богатые и бедные, красивые и безвкусные. Прекрасные, любовно украшенные квартиры и запущенные воровские хазы после обыска имеют так много общего! Распахнулись пухлые животы шкафов, вывалив свои внутренности на пол, на кровати и стулья, везде валяются какие-то бумажки, выдвинутые ящики, разворошенное белье, раскиданные с полок книги, приподнятые половицы и надрезанные обои. Но самое главное, видимо, в той едкой атмосфере испуга, слезливой возбужденности, стыда, боли, умирающей надежды, беспощадной оголенности под взглядами чужих людей.

Квартира Рамазановой была хорошо обставлена, со вкусом украшена, и все это было разбросано, перемешано, разор и хаос царили здесь сейчас. Около трельяжа на низеньком пуфе лежал расчесанный и завитой шиньон, и этот треклятый шиньон все время отвлекал меня, расслаблял внимание, потому что с того места, где я сидел, был он сильно похож на отрубленную голову, и эта аккуратная прическа отрубленной головы не давала мне покоя. И два мальчика — десяти и пяти лет — испуганно посверкивали зрачками. А сама Рамазанова держалась хорошо. Молодая, стройная женщина с быстрыми синими глазами. Только золотых зубов у нее было многовато — казалось, что она вырвала здоровые зубы и вставила себе два полных золотых протеза.

— Нет, кроме этих ста двадцати рублей и моего кольца, они ничего не забрали, — быстро повторяла она, и так она все время напирала на то, что больше все равно им здесь нечего было взять, будто боялась: не поймут все присутствующие здесь безысходной бедности и сирости ее. А так-то держалась она спокойно, уверенно, вот только о пальцах своих она совсем забыла, и я все время внимательно наблюдал за ними. Руки у нее были красивые, ухоженные, нежные, и так неожиданно и неприятно было видеть эти руки, сведенные острой судорогой страха и непереносимого душевного волнения. Пальцы крючились, шевелились, сжимались, снова быстро распрямлялись, тряслись истерической тонкой дрожью, и, чтобы как-то унять эту дрожь, совершенно подсознательно Рамазанова переплетала их, сцепляла в замок, быстро терла ладонь о ладонь. И вот эта, отдельная от нее, суетливая жизнь насмерть испуганных рук заставляла меня думать о том, что Рамазанова говорит далеко не все.

Я подошел к столу, заглянул через плечо Гнездилова в протокол, похмыкал, вырвал из блокнота лист бумаги и написал на нем: «Умар Рамазанов, коммерческий дир-р промкомбината общ-ва «Рыболов-спортсмен». Потом отозвал к двери молоденького участкового, протянул ему листок и шепнул:

— Позвони в УБХСС, капитану Савостьянову. Спроси, так ли зовут его клиента, который подался в бега?

— Слушаюсь.

Участковый вышел, а я вернулся на свой стул, в угол комнаты.

— А как они объяснили вам причину обыска? — спрашивал Гнездилов. — Ну почему, мол, обыск у вас надо сделать?

Рванулись, замерли, прыгнули и снова сжали друг друга пальцы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: