Судорожно сотрясалось все ее крепкое здоровое тело, в котором наверняка не было никаких болезней, и, сам не знаю почему, было ее очень жалко…
ГЛАВА 8
Лифт не работал. Об этом извещала табличка на двери и голова монтера, торчавшая в сетчатом колодце, как редкостный экспонат на модернистской выставке. Задрав вверх голову, он кричал кому-то:
— Эй вы, охломоны! Забыли про меня? Подымай коляску!
Смешно было мне слышать такие слова в нашем строгом учреждении, где в течение многих лет так боролись против всяких жаргонных словечек, что перегнули палку в другую сторону и выродились на свет какие-то ужасные, специфически милицейские официальные выражения вроде «висяк», «отсрочка», «фигурант», «самочинка»…
Неохота было идти на пятый этаж пешком, я спросил монтера, сидевшего на крыше лифтовой кабины:
— Скоро почините?
— Скоро, — пообещал он, нажал какой-то там контакт на крыше и плавно вознесся верхом на кабине ввысь.
Я не стал дожидаться, махнул рукой и пошел на пятый этаж по лестнице. А поскольку марши у нас огромные, у меня оказалось полно времени, чтобы обдумать свои дела на сегодня. Конечно, было бы так прекрасно, если бы позвонила Рамазанова и сообщила что-нибудь сокровенное. А ей ведь наверняка есть что рассказать мне. Но ее обещание позвонить стоило полкопейки в базарный день. Она мне звонить, безусловно, не станет, даже если точно узнает фамилию, имя-отчество и место жительства аферистов. Резон тут простой — страх за судьбу мужа всегда в ней будет сильнее сожаления о потерянных ценностях или стремления отомстить негодяям. Она ведь не хуже меня понимала, что «разгон» учинили люди, прекрасно информированные о делах мужа. И знание их было так велико, что могло включать сведения о его нынешнем месте нахождения. Поэтому Рамазанова наверняка уже приняла решение: черт с ними, с деньгами, и уже миновавшими переживаниями! Как это ни странно, но ей, конечно, больше хочется, чтобы я не поймал мошенников, поскольку в этом случае всегда будет риск, что я могу вытрясти из них сведения об Умаре Рамазанове…
По субботам в наших коридорах тихо — не снуют ошалевшие от хлопот инспектора, не стучат каблучками секретарши с бумагами, не видно жмущихся к стенам свидетелей и потерпевших. Гулкое эхо моих шагов провожало меня по всему коридору до самого моего кабинета. Когда случается бывать здесь в такие дни, я чувствую себя хозяином огромного пустого дома, брошенного только на мое попечение.
Это ощущение еще усиливалось в моем кабинете, где тишина была особой, характерной только для больших пустых зданий: безмолвие, оттененное какими-то очень далекими, еле слышными стуками, шорохами в трубах отопления, внезапным острым звоном оконного стекла от проехавшего мимо автобуса.
Сначала я хотел позвонить в ГАИ насчет номера «Жигулей», но палец чуть ли не бессознательно набрал номер телефона Лыжина — сейчас его можно, наверное, скорее всего застать дома — ведь сегодня суббота, и еще довольно рано, около десяти часов.
Долго гудели замирающие в трубке сигналы вызова, никто не подходил к телефону, и я собрался было положить трубку, но гудок вдруг рассекло пополам, и я услышал уже знакомый мне раздраженный старушечий голос:
— Кого надо?
— Позовите, пожалуйста, Владимира Константиновича.
— Нету его.
— А когда все-таки его можно застать?
— Кто его знает! Передать чего?
— Попросите его позвонить капитану милиции Тихонову, — я старался придать голосу медовую вежливость, чтобы не злить старуху, а то еще, чего доброго, не передаст.
— Скажу, — коротко ответила старуха и бросила трубку на рычаг.
Потом я позвонил в ГАИ, и у Дугина голос тоже был сердитый:
— Это ты, Тихонов? Замучил ты меня совсем со своим поручением. У меня тут дел полно, и с картотекой для тебя пришлось копаться.
— А выбрал номера-то?
— Выбрал. Я оставил только те, которые установлены на «Жигулях».
— Спасибо, Сашок, они мне как раз и нужны.
— Значит, давай, записывай, я тебе продиктую. Серия МКЛ — Дадашев. Записал?
— Записал. Дальше…
— Серия МКП — Садовников…
— Дальше.
— Серия МКУ — Шнеер…
— Дальше.
— Серия МКЭ — Панафидин…
— Как-как? Как ты сказал?
— Панафидин Александр Николаевич, проживает Мерзляковский переулок, дом…
— Стоп, Сашок. Хватит, мне другие не нужны.
— Больше вопросов не имеется? — переспросил Дугин.
— Спасибо тебе, старик, ты меня здорово выручил.
— Большой привет, — сказал Дугин и отключился.
Вот уж чего-чего, а такого поворота событий я не ожидал никак. Письмо вывело меня прямо на Панафидина. Что же это? Кто-то захотел помочь мне? Или захотел помочь правосудию? Или, может быть, цель письма — помешать мне? И отвратить правосудие? Или совсем здесь правосудие ни при чем, и кто-то хочет воспользоваться сложившейся ситуацией и наклепать на Панафидина?
А если письмо — правда, значит, метапроптизол есть и Панафидин валял со мной дурака? Но почему же он скрывает, что получил метапроптизол? И кто человек, знающий такую сокровенную тайну? Враг? Соперник? Или лицемерный друг, желающий подкопаться под него? Кто же он? А может быть, это не навод, а навет?
Вдруг кто-то сознательно клевещет на Панафидина? Или это хотят вывести из игры меня персонально — ведь если я брошусь обыскивать машину Панафидина и ничего не найду, это может вызвать серьезный скандал.
Как же быть, что предпринять? Какое принять решение? Ведь такого второго случая скоро не представится…
Я метался по своему кабинету, не в силах решиться на что-то определенное. Из головы напрочь вылетели Пачкалина, Рамазанова, их возлюбленные расхитители, все эти «разгонщики»… Метапроптизол, если в письме написана правда, был почти рядом. Но как его взять?
А может быть, ничего нет? Может быть, это мистификация? Нелепый, злобный розыгрыш? Но эти люди не похожи на шутников — когда они отравили Позднякова — если это они, — ими руководило вовсе не стремление повеселиться.
А вдруг письмо написано человеком, который случайно знает об этой истории, но боится заявить о ней вслух? Если он действительно хочет добра и блага, но недостаточно мужествен для того, чтобы сказать во всеуслышание — вот преступник?..
И больше я не чувствовал себя хозяином, в большом доме, оставленном на мое попечение. Даже тишина изменилась — она стала выжидательно-угрожающей, словно ждала моего решения, одинаково бесстрастная к ошибке и к самому точному выбору.
Я захлопнул дверь кабинета, спустился на третий этаж и подошел к приемной Шарапова — как было бы хорошо, окажись он на месте, мне так был нужен чей-то разумный совет!
Тамары на месте не было, а дверь в кабинет к шефу отворена. Я заглянул и увидел, что Шарапов сидит за столом и что-то пишет.
— Здравия желаю, товарищ генерал.
Он поднял голову от бумаг и мгновенье в меня вглядывался, словно не сразу признал, и это мгновенье было длиной в хвост последней мысли, которая убегала, как звук отрубленного слова, доносящийся из уже выключенного телевизора.
— Ба-а! Сколько лет, сколько зим, — сказал, ухмыляясь, Шарапов. — Что это ты здесь в свободное время обретаешься?
И по его улыбке, хотя и ехидной, я видел, что он доволен, увидев меня здесь.
— У нас свободное время начинается на пенсии — вас цитирую, как классика.
— Ну вот обрадовал. Мне, значит, до свободного времени совсем чуток осталось. Зачем пожаловал?
— Посоветоваться, — сказал я смирно.
— Ага! Это надо приветствовать, — кивнул генерал. — Как я понимаю, тебе нужна санкция на какой-нибудь недозволенный поступок: в остальных случаях ты по возможности избегаешь со мной советоваться.
— Недозволительность моего поступка является следствием вашего поступка, — дерзко сказал я.
— Это как понимать тебя прикажешь?
— Вы мне вчера письмецо переслали…
— А! Интересное письмецо, подметное. Анонимочка по классу «люкс». Ты ему веришь?