— Но, к счастью, никто не видит этого огонька и не слышит его шипения, — перебил я Благолепова.

— Это только в молодости, когда крепкое здоровье и легкость мыслей даруют иллюзию бессмертия. А потом все-таки приходит момент, когда человек видит приближающийся к бомбе огонек и может довольно точно прикинуть, сколько осталось до взрыва. И когда этот змеистый бегучий огонек с невыносимой болью входит в сердце — вот тогда тьма падает на землю, приходит конец.

Мне не нравились его рассуждения, и я сказал грубо:

— Длина бикфордова шнура не освобождает нас от обязательств, от понятий чести и приличного поведения.

Благолепов усмехнулся грустно, и на мгновенье глаза его ожили, будто он вынырнул из каких-то безмерных глубин, непроницаемо-темных, глухих, холодных, как Маракотова бездна.

— Это вы не правы, — сказал он. — Длина моего шнура не годы и не месяцы. Это скорее всего дни. И в эти оставшиеся мне дни — их всего несколько, пока пламя не проникло в бомбу и не разнесло меня вдребезги, не разбросало взрывом во мраке, не обратило в прах и ничто, я хочу сделать хоть что-нибудь освобождающее меня от груза, который я нес в себе долгие годы. Может быть, мне хоть частично удастся исправить зло, в котором я по сей день считаю себя виноватым…

Но я не верил его спокойствию, я не верил угрозе взрыва — я не люблю, когда мне грозятся собственной смертью, потому что считаю признаком готовности к смерти не красивые разговоры, а каменное молчание души. И я спросил, не скрывая раздражения недоброжелательства:

— А пока шнур не выгорел и взрыв не прогремел, вы решили здесь поправить пошатнувшиеся дела своего зятя?

— Умерьте свой гнев, — прикрыл глаза прозрачными пленками век Благолепов, — ваш гнев понятен, но неуместен. Мне понадобилось выжить свои дни до конца, чтобы понять всем сердцем, всей совестью, а потом уж разумом, как был прав Фрэнсис Бэкон, когда сказал, что наука часто смотрит на мир взглядом, затуманенным всеми страстями человеческими…

— А что Бэкон говорил по поводу ночных визитов в лаборатории коллег?

Благолепов смирно понурил голову.

— Живущему в стеклянном доме не след бросаться камнями. А вообще-то мне трудно объяснить вам мотивы, которые привели меня сегодня сюда.

— Может быть, и я не пойму этих мотивов, но обещаю вам официально засвидетельствовать обстоятельства, при которых я встретил вас здесь.

Благолепов посмотрел на меня внимательно, и мне неожиданно показалось, что в его тусклых, незрячих глазах промелькнуло что-то похожее на симпатию ко мне.

— Испугать меня чем-то уже невозможно, — сказал он задумчиво. — А свидетельствовать не надо — это вам мой совет…

— Почему же это не надо?

— Выберите себе в жизни роль поактивнее и поинтереснее свидетеля. Свидетели несут в себе тяжкий груз чужих тайн, в их сердцах выпадает горький нерастворимый осадок чужих страстей, и память обременена не их поступками. Вообще, жизнь признает только истцов и ответчиков, а свидетели всегда болтаются где-то сбоку, они только попутчики чужих идей, страстей и волнений.

— Позвольте полюбопытствовать тогда: кто вы здесь — истец или ответчик?

— Резонный вопрос. Я бы никогда не осмелился давать вам советов, не прочувствовав этой истины на своей шкуре. Всю жизнь я старался пристроиться на свидетельском месте. Всю жизнь я смертельно боялся стать ответчиком и поэтому был счастлив, когда меня не трогали истцы. И вот добоялся — шнур почти догорел, и я здесь одновременно истец и ответчик.

— С кого же вы ищете и перед кем отвечаете?

— Я истец у своей совести и ответчик перед своей жизнью.

— В таком случае я был бы вам признателен за более подробное объяснение.

— Когда я шел сюда, я надеялся, что мне повезет и я не встречу вас здесь.

— Вы хотите сказать, что допускали такую возможность…

— Да, я был почти уверен, что встречу вас здесь и все-таки надеялся, что этого не произойдет и я буду избавлен от предстоящего разговора. Но этого не случилось, я вас встретил…

— Ну, ну, — промычал я недоверчиво.

Благолепов, не обращая на меня внимания, продолжал:

— У меня на столе стоит старинная статуэтка, которая называется триадой наведения — трое людей, из которых один закрывает себе глаза, второй — уши, третий — рот. Слепота, глухота, немота — вот завет спокойствия, который предложили древние китайцы. И я верил в этот талисман, пока не понял, что для полного спокойствия нужен еще один персонаж, который держал бы в зажатом кулаке совесть…

— Такая фигура изображала бы абсолютное спокойствие — духовную смерть, — заметил я.

— Да, — меланхолично кивнул Благолепов. — И, к счастью, я успел это сообразить до того, как шнур догорел окончательно. Было бы что-то нелепое, унизительное, кабы взрыв грохнул в старом, давно уже остывшем мертвяке, забывшем, что такое страдание нравственное, тяжесть душевная, муки совести, а боящегося только последней кричащей боли телесной.

— Но зачем же вы пришли сюда?

— Чтобы охранить труд моего ученика Володи Лыжина и не дать окончательно уничтожить свою личность моему зятю Саше Панафидину. Для этого я пришел сюда, чтобы дождаться здесь утра, когда вы опечатаете всю документацию.

— А откуда вы узнали, что у Панафпдина ключи от лаборатории?

— От Левы Хлебникова. Он позвонил мне и сказал, что вы устроили на Панафидина охоту…

Гнев на бессмысленный и не очень-то разумный поступок Хлебникова полыхнул во мне — никто его не просил соваться в это дело.

— А вы, конечно, позвонили Панафидину?

— Я предупредил его, что буду в лаборатории.

— Ну что же, вы совершили вполне лояльный родственный поступок. Но мне Панафидин не зять, не брат, не сват…

Благолепов перебил меня:

— Поверьте, молодой человек, что в жизни действуют не только полицейские и воры. Существуют отношения много важнее, и случается, что человека надо силой или угрозой удержать от поступка, который может зачеркнуть всю его жизнь…

— Хорошо, что вы и Хлебников это понимаете, поэтому роль коварного злодея полностью предоставлена мне.

— Никакой вы не злодей, — грустно покачал головой Благолепов, — и в ваших побуждениях, я верю в это, существует определенное злое благородство, но независимо от вашего характера вы своим присутствием здесь представляете всю неумолимость закона, всю роковую невозможность одуматься, взять назад ненужные слова или неправильные поступки.

Искатель. 1976. Выпуск №2 i_010.png

Я зло рассмеялся.

— Вы говорили здесь о своей роли истца и ответчика. Пока, правда, вы выступаете как адвокат Панафидина, хотя ни в одном из этих качеств вас сюда не приглашали.

— Суд совести повесток не шлет, — тихо сказал Благолепов. — Я тоже виноват в том, что Александр стал таким, каков он есть. И не здесь начинается моя вина. Как написал Плиний, вода такова, каковы земли ее русла. Он у меня набрался много дурного…

— А именно?

— Трусости, соглашательства, увертливости — всего того, что я называю свидетельствованием. Но у Александра другой темперамент, другие амбиции и честолюбие, и он потихоньку стал перебираться из свидетелей в истцы, не расплатившись по своим обязательствам ответчика. И длилось все это долго, пока однажды я не заметил, что он ни перед кем не хочет отвечать, а только хочет у всех искать и требовать.

— Восприимчивый парень ваш зять.

— Да, он восприимчив к плохому. Но и человек он очень способный. И я никогда не мог избавиться от чувства вины перед ним.

— Чем же это вы так провинились перед ним?

— Не перед ним — перед его отцом. И перед собой. Мы с его отцом были приятели, и когда он пришелся не ко двору, я совершенно разумно рассудил, что мое вмешательство ему не поможет, а мне сильно навредит, и стал человеком-невидимкой: я болел, уезжал в командировки, не подходил к телефону — толь ко бы не высказывать своего мнения вслух. И мне это блестяще удалось, никто не мог иметь ко мне претензий за поношение друга, и никто не мог сказать, что я разделяю вздорные антинаучные взгляды.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: