Вдруг подскочил к Алмазу, сграбастал уши собаки и одним взмахом ножа отхватил их. Алмаз заскулил, завертелся и, как бы стряхивая боль, передними лапами стал обтирать окровавленную голову.
Я подбежал к каюру.
— Ты что делаешь, гад!
Он сверкнул глазами, вытер о шубу нож, неторопливо вложил его в чехол и направился к нарте.
— Садись. Поехали.
В поселок я попал поздно. Моя хозяйка, поняв, что в дороге что-то случилось, молча согрела чай и прикрыла за собой дверь, укладываясь спать. А у меня перед глазами все время стояли серые комочки собачьих ушей и еще это хмурое лицо, заросшее бородой. Что-то странно знакомое было в нем. Но где? Где я мог его раньше видеть?
Я слез с кровати, включил свет. Часы показывали полночь, и только далекий собачий лай тревожил тишину. Я вышел и направился к дому приезжих.
Нарты, на которой я ехал, на месте не было. Я поднялся на крыльцо, постучал в дверь гостиничной хозяйке. За дверью послышался шорох, ярко засветилось узкое окно.
— Кого еще надо?
— Это я, Вера Игнатьевна. Участковый.
Послышалось звяканье крючка, на пороге в полосе света выросла расплывшаяся фигура хозяйки.
— Приезжий где?
— Это который на собаках-то?
— Он самый.
— А уехал уже. Часа два, как уехал, — не торопясь, ответила Вера Игнатьевна. — Ох, и злой же человек. У него собака одна тут убежала, постромки перегрызла, так я думала, что он и остальных перебьет всех.
— Как его фамилия?
— В книге учета записан как Дударь Ефим Петрович. Завхозом у геологов работает.
Я шел домой и все время пытался успокоить себя: «Ну и что? Ну и обрубил собаке уши. Так по этому обычаю собак наказывают сотни лет уже. Не он первый, не он и последний».
2
Вот уже три месяца, как я в Якутии. Сразу же после окончания Московской школы милиции попросился сюда. Спроси меня кто-нибудь, зачем я это сделал, — не отвечу. Что в столице участковым был, что тут с двумя звездочками остался. Правда, разница кое-какая есть: в Москве у меня был участок из десяти пятиэтажных корпусов, а тут… Я долго измерял на политической карте мира свою площадь, и оказалось, что на ней уместятся Австрия и Лихтенштейн. Примащивал еще и Швейцарию, но она не влезает — своими углами выпирает в соседний участок.
Я иногда представляю себе эту картину: на всю Австрию один-разъединственный человек в форменной фуражке… А тут ничего, как будто так и надо.
В последних числах сентября началась настоящая зима. Мороз под двадцать, высокое белесое небо без единой тучи и снег, белый, белый. Даже странно как-то: сейчас в Подмосковье самая опеночная пора, солнышко греет, а здесь…
Бр-р… Холодно. Вначале я думал, что снег этот растает. Как у нас в Москве: семь раз выпадет и только на восьмой останется лежать до весны. Но здесь не так — выпал и остался, без слякоти.
Живу я в большом рубленом доме у старой бабки Матрены. Раньше-то я никогда не жил в таких избах. В Москве у родителей двухкомнатная отдельная квартира с ванной и теплым туалетом, но тут мне понравилось. Утречком встанешь, для разминки несколько полешек на морозце расколешь, потом сковородку жареного мяса уплетешь — и хорошо. Недавно посмотрел на себя в зеркало и не узнал: мою физиономию теперь в темной комнате без подсветки фотографировать можно.
В первые дни выдали мне казенное обмундирование. Притащил я его домой, разложил на кровати, любуюсь, а тут Матрена Павловна подходит. Постояла, посмотрела на мое добро, языком поцокала и ушла. А вечером принесла настоящую якутскую кухлянку.
— На, сынка, носи. А эту свою одежонку до весны припрячь. А то ты в ней быстро заморозишься.
Моя хозяйка заботится обо мне, как десять начальников по хозяйственной части. Сижу я как-то у себя в кабинете, вдруг входят бабка Матрена и якут лет под шестьдесят. Бабка на меня пальцем показала и говорит:
— Вот он.
Старик постоял, помялся и говорит:
— Двести пятьдесят, Матрена. И так мало-мало.
Я смотрю на бабку. Она на меня. И спрашивает:
— Ну что, возьмешь?
— Чего? — удивился я.
— Ну как же, чего? — не менее моего удивилась бабка. — Собачью упряжку вместе с нартой. Бери, не пожалеешь.
Я посмотрел на старика якута. Он закрыл слезящиеся от старости глаза, закивал головой.
— Бери, бери, начальника. Хоросая упряжка и нарта хоросая. Для сына берег, а он город полюбил. Тундру совсем разлюбил. О-хо-хо. А у меня еще одна есть.
— Да зачем мне ваша нарта нужна? — не выдержал я.
— Как это зачем?! — изумилась бабка. — А на чем ты зимой ездить будешь?
— На машине.
— Э-эх! Да на твоей машине, как снежку настоящего подсыплет, только до магазина и ездить можно будет. А нарта, Василек, она везде пройдет. В любую пургу собачки вывезут.
Вот так и купил я у старика якута упряжку. Собаки без единого покуса дали объездить себя, стали слушаться, и теперь я, закутанный в кухлянку, разъезжаю по участку на легкой нарте, отрабатывая в поисках Заготовителя каждый километр моей необъятной территории.
Успокоившаяся было пурга к вечеру разгулялась в полную силу. Вокруг все с шумом, воем и свистом кружилось и танцевало.
Мои собаки, пройдя более восьмидесяти километров, еле тащили за собой нарту. Они уже не бежали и не оглядывались назад, а шли неторопливыми шажками, нагнув почти до земли головы. Я положился на чутье собак, перестал управлять ими и, с большим трудом преодолевая усталость и сон, держался на нарте. Веки смыкались.
— Здравствуй, Василий, здравствуй, приятель! — как во сне послышалось мне.
— Здравствуй, друг, здравствуй, — все настойчивее звучал знакомый голос.
Кто-то тормошил мои плечи, руки, а в ушах все звучало: «Здравствуй, здравствуй, здравствуй…»
Охотник Парфен Егорович Ушаков — нештатный участковый в зверосовхозе «Варваринка». Ему чуть больше сорока. Спокоен мужик и сдержан. Говорит мало. А во рту постоянно держит трубку. К нему-то и привезли меня мои собаки.
— Молодой, глупый… — сердился Парфен. — Сколько раз я тебе говорил, запоминай приметы. Потеплело в тундре — жди пурги. Куда бы ты ни спешил, а тундра, паря, шутить не любит.
Ушаков вытащил бутылку спирта, налил себе в пригоршню.
— Руки чувствуешь?
— Да.
— Ну и ладно, — он не выдержал строгого тона, лицо его расплылось в улыбке. — Ко мне ехал?
— К тебе. Дело одно есть, Егорыч.
И вспомнилась первая встреча с Ушаковым. Прикатил я тогда в Варваринку на милицейском «газике», лихо затормозил около огромного оштукатуренного дома местной власти. Строго так приказал, чтобы ко мне привели нештатного участкового Ушакова Парфена Егоровича, который числился в списках моего предшественника. Через полчаса пришел коренастый мужик, молча сунув трубку в рот, посмотрел на меня этак искоса да и спрашивает: «Надолго ли в наши края, лейтенант?» — «Надолго», — строго отвечаю я. «Ну а коли надолго, так учись людей уважать. Я во-он в той избе живу, паря. Приходи. У меня и познакомимся». И пошел. А я почесал затылок, спесь с себя согнал — и за ним. Так и подружились.
С Заготовителем я решил не вилять перед Ушаковым и спросил напрямик:
— Егорыч, из нашего района большая утечка пушнины. Не знаешь, кто бы мог этим заниматься?
Охотник перестал резать хлеб, внимательно посмотрел на меня.
— Та-ак. Двух-трех я тебе сразу могу назвать, но эти по мелочи продают. А вот, чтобы помногу… — Он помолчал. — Слушай, паря. Это не только охотники могут быть. Нам Заготпушнину не обойти. А ты попробуй в оленеводческих бригадах поспрашивать. Ихние ребятки тоже на песца капканы ставят, так что, может, кто и не сдает шкурки государству-то. Поезжай в колхоз «Рассвет». Там есть пастух Гамо. Надежный человек. С ним и поговори. А я среди своих разузнаю.
— А Безносов?
— Иван?.. — Ушаков подул на горячий чай, исходящий паром, обжигаясь, отхлебнул из огромной эмалированной кружки, захрустел сахаром. — Не знаю. Разные мы с ним люди. А за того соболя я бы вообще ему морду набил. Да ты лучше к Лыткину сходи, небось ждет уже тебя.