Жалостливая история о бедном влюбленном, застрявшем в Париже, сулила передышку как минимум в сутки. Все-таки служба безопасности не каждый день сталкивается с молодчиками, признающимися, что они нелегально прибыли в оккупированную Францию из свободного Марокко. Эрлих поначалу клюнул на нее, но, увы, ненадолго. Фальшивые пропуска не продавались на «черном рынке», а если и попадались, то все в них было стопроцентной «бронзой» — от бланка до подписей. Мой же был на настоящем бланке, и лишь печать оказалась скопированной. Эрлих, строго глядя на меня сквозь очки, прочел заключение эксперта: «Печать исполнена с помощью наборного клише». Спросил:… «Где вы его раздобыли?» Мне ничего не оставалось, как довольно быстро сознаться, что месяц назад в кафе я познакомился с девицей, причастной к Сопротивлению. Она пообещала найти мою невесту, используя связи в бывшей Зоне, а взамен попросила время от времени переносить какие-то пакеты с кладбища Пер-Лашез на вокзальную явку, где в качестве почтового ящика использовалось углубление в цоколе столба освещения. Мы действительно когда-то пользовались этим, столбом и кашпо на могиле, и Эрлих, проверив, нашел углубление там, где положено. Дальше все шло своим чередом. «Имена, клички, связи?» — спросил Эрлих, и я выложил ему Кло Бриссак, двадцатидвухлетнюю красавицу.
Я считал, что это имя все равно известно гестапо: не могли же они проворонить клочок в удостоверении?… И как же был я разочарован, вспомнив вдруг, что его там нет и быть не может: скатанную в шарик бумажку я выбросил еще на вокзале!.. Я пил светлое пиво, выставленное Эрлихом в качестве залога взаимопонимания, и, проклиная себя за обмолвку (зачем гестапо знать подлинное имя?), фантазировал относительно кафе и опознавательных знаков для рандеву. Это был идиллический день, когда штурмбаннфюрер почти верил Огюсту Птижану и надеялся, что тот, дав ему связную, расскажет еще немало интересного.
Фарфоровый глаз Циклопа, словно пистолетное дуло, целит в мой лоб. Живой правый, с легкой косинкой, устремлен поверх моего плеча.
— Значит, Люка вы не знаете? — повторяет Эрлих и вздыхает. — Жаль… Не сумасшедший же вы в самом деле?
— Как знать, — говорю я.
— Да нет. Гаук не ошибается. Вы симулянт, Одиссей, и, кроме того, изрядная шельма! И все-таки вы все расскажете. Не мне — Фогелю. Мне вы больше не нужны… Жаль. Слово чести — жаль. Перед вами открывалась неплохая перспектива.
— Секрет?
— Да нет, пожалуй… Будь вы правдивы, мы завтра же расстались бы. Вы сняли б себе новую квартиру, объяснили людям отлучку — причину нетрудно придумать, — встретились с друзьями и зажили бы, как жили раньше. Время от времени мы виделись бы с вами и определяли дальнейший ход событий.
— Очень мило, — говорю я и выдавливаю улыбочку. — Где-то я читал, что это именуется перевербовкой.
— Дело не в термине.
— Конечно. Потому-то я и настаиваю, что приехал из Марокко за невестой. Вы же убедились: она жила на улице Гренье.
— Да, жила. Еще одна загадка: откуда вам известно имя той, что сбежала еще в сороковом? Вы были в Париже тогда?
Да, Эрлих не простак. Дай ему только вцепиться в шкуру, и он доберется до шеи. Мне и в голову не пришло, что эпизод с отъездом семьи Донвилль обыграется таким вот образом.
— Браво! — говорю я. — Отличный ход, Циклоп!
— Не пытайтесь меня злить.
— Но вам же не нравится… Не врите, Эрлих, и не играйте в непробиваемость. Циклоп — это вас бесит! Ох как бесит!
— Нисколько, — говорит Эрлих спокойно, и я понимаю, что он не притворяется. — Оружие слабого — издевка. Последняя соломинка…
Телефон на столе — один из четырех полевых квакушек АЕГ — зуммерит протяжно и требовательно.
— А вот и развязка, — говорит Эрлих и берет трубку. — Штурмбаннфюрер Эрлих! Я искал вас, Фогель. Прихватите Гаука и спускайтесь вниз. Сейчас Одиссей догонит вас…
С полминуты он вслушивается в писк, доносящийся из трубки, потом прикрывает чашечку микрофона и доверительно склоняется ко мне. Шепчет:
— Фогель спрашивает, кто такой Одиссей? Объяснить? Или лучше сделать ему сюрприз? — И в микрофон: — Сами увидите, штурмфюрер!
Еще минута уходит у Эрлиха на то, чтобы вызвать конвой, подписать бумажку о моей передаче с рук на руки, встать и самому распахнуть дверь.
— В случае чего, проситесь прямо ко мне, Одиссей. Я буду у себя до глубокой ночи. Советую не затягивать.
Ковровая дорожка в коридоре багрова, словно пропиталась кровью. Дорога на эшафот…
— Сюда, — говорит эсэсовец и подталкивает меня к боковой лесенке. — Не расшибись, здесь крутые ступени.
Дверь — большая, окованная железом. Шляпки гвоздей украшены наконечниками. Кольцо, за которое берется рука конвоира, свет, слова:
— Хайль Гитлер! Штурмфюрер, один арестованный в ваше распоряжение!
Очень много света от трех ламп под потолком. Темные балки с ввинченными в них крюками. В свое время в подвале, подвешенные за крюки, хранились окорока, колбасы и пармезан в сетках. В подвале еще и сейчас пахнет сыром.
Даже если я выдержу все, двадцать пятого кассир вскроет сейф в банке. Он связан с Сопротивлением, милый Дон-Кихот, но инструкция и присутствие директора и бухгалтера заставят его передать портфель в Булонский лес. Два листка шифрованных записей. Одна надежда, что они окажутся не по зубам криптографам гестапо!..
Я даю Фогелю усадить себя на табурет и бессмысленно разглядываю лежащие на эмалированном подносе инструменты. Кусачки, изогнутые щипцы, какие-то спицы с хромированными наконечниками. Гаук, приветственно помотав головой, щупает пульс, сверяясь с часами.
— Я думал, вы психиатр, — говорю я.
— Чему не научишься! — говорит Гаук и отпускает мою руку. — Прекрасный пульс. Можете начинать, Фогель.
Мой палец и спица. Боли нет, только красная капля появляется на кончике фаланги и опадает, лопается, заливая ноготь. Я отдергиваю было руку, но она прихвачена браслетом к скобе на столике, а сам столик врыт в бетон пола… Разве то, что я чувствую, можно назвать болью?!
— Где живет Люк? — слышу я. — Где живет Люк?
Гаук вытягивает из воротника длинную шею. Кадык его безостановочно снует вверх, вниз и снова вверх. Глаза гаупт-штурмфюрера расширяются, ноздри трепещут. Он впивается лапой в плечо Фогеля и без усилий отбрасывает его в сторону. В свободной руке Гаука изогнутые щипцы. Я не мог оторвать от них взгляда и кричу, когда щипцы захватывают ноготь и сдергивают его вместе с мясом.
5. ПРОСТО ОДИН ДЕНЬ — ИЮЛЬ, 1944.
Щипцы захватывают ноготь и сдергивают его вместе с мясом. Стук инструментов, падающих на поднос. Крик. Лицо Фогеля и его тяжелое дыхание… Сон повторяет явь, и я, открыв глаза, правой, целой еще рукой стираю, пот со лба. Левую руку крючит от долгой несмолкающей боли. Словно кто-то дернул за басовую струну, заключенную в теле, и заставил ее вибрировать…
— Ты жив, Огюст? — спрашиваю я себя, и голос Эрлиха отвечает мне:
— Сомневаетесь, Птижан? Напрасно!
— Штурмбаннфюрер… Какая честь, — бормочу я, не имея сил приподняться. — Располагайтесь поудобнее и чувствуйте себя как дома.
Циклоп сидит боком у меня на ногах и, не глубоко затягиваясь, попыхивает сигареткой. Он в полной форме: черный мундир, серебряный витой погон на плече, довольно толстая колодка орденских планок и Железный крест второго класса у левого кармана.
— Закурите?
— Нет… Никотин вредит здоровью… А впрочем, черт с вами, давайте!
Эрлих лезет в карман и извлекает сразу две пачки — целую и начатую. Щелчком вытряхивает тоненькую «Реемтсма», раскуривает ее и сует мне в рот. Похоже, что и другой карман набит сигаретами — что-то остроугольное оттопыривает его.
— Открываете лавочку, Циклоп?
— Вы о чем?
— Боковые карманы… табачный запас…
— Все острите? Лежите спокойно и старайтесь поменьше говорить. Гаук осматривал вас ночью, и сказал, что сердце ни к черту. Еще один сеанс — и крышка.
— Скорее бы, — говорю я без тени иронии.