Так, весной 18-го года они лишь целились запретить всю печать, но еще не решались (потом, через год, хохотали: и дураки же мы были церемониться!). Антибольшевистская интеллигенция,- а другой тогда не было, исключения считались единицами,- оказывалась еще глупее, чуть не собиралась бороться с большевиками «словом», угнетенным, правда, но все-таки своим. Что его просто-напросто уничтожат – она вообразить не могла.
За месяц до этого уничтожения мне предложили издать маленький сборник стихов, все, написанное за годы войны и революции. Небольшая книжка эта, «Последние стихи», необыкновенно скоро была отпечатана в военной, кажется, типографии (очень недурно), и затем все издание, целиком, кому-то продано,- впрочем, книгу свободно можно было доставать везде, пока существовали книжные магазины. Очень скоро ее стали рекомендовать как «запрещенную».
Упоминаю об этом вот почему.
Эту новую беленькую книжечку, с такими определенными стихами против «друзей» Блока,- трудно было удержаться не послать Блоку. Я думаю, все-таки и упрямое неверие было – все-таки! – что большевики – друзья Блока. Ведь это же с ума сойти!
Одна из моих юных приятельниц – много у меня еще оставалось дружеской молодежи, честной,- вызвалась книжку Блоку отнести. Письма не было, только на первой странице – стихотворение, ему посвященное: «Все это было, кажется, в последний – в последний вечер, в вешний час…» – «… Душа твоя невинна.- Я не прощу ей никогда».
Немного упрекала меня совесть… «Не прощу», а книгу все-таки посылаю? На что-то надеюсь? На что?
После ответа Блока уж и надеяться стало как будто не на что.
Тоненькие серые книжки… Поэма «12», конечно, и стихотворение «Скифы». Тут же и предисловие Ив. Разумника, издателя… Лучше не говорить о нем. На одной из книжечек – стихотворение Блока, написанное прямо мне. Лучше не говорить и о нем. Я его не помню, помню только, что никогда Блок таких пошлостей не писал. Было как-то, что каждому своя судьба (или вроде),-…«вам – зеленоглазою наядой плескаться у ирландских скал» (?), «мне» – (не помню что) и «петь Интернационал» [10]…
Нет, кончено, кончено, прячу брошюрки без возврата, довольно, взорваны мосты…
И еще прошли месяцы – как годы.
29
Я в трамвае, идущем с Невского по Садовой. Трамваи пока есть, остального почти ничего нет. Давно нет никаких, кроме казенных, газет. Журналов и книг нет вообще. Гладко.
Нравственная и физическая тяжесть так растет грозно, что мимо воли тянешься прочь, вон из Петербурга, в ту Россию, где нет большевиков. Верится: _у_ж_е_ нет. (А если – _е_щ_е_ нет?)
Все равно, мечта – повелительная – не дает покоя, тянет на свободу.
День осенний, довольно солнечный. Я еду с одной моей юной приятельницей – к другой: эта другая – именинница, сегодня 17 сентября по старому стилю.
Мы сидим с Ш. рядом, лицом к заколоченному Гостиному Двору. Трамвай наполняется, на Сенной уже стоят в проходах.
Первый, кто вошел и стал в проходе, как раз около меня, вдруг говорит:
– Здравствуйте.
Этот голос ни с чьим не смешаешь. Подымаю глаза. Блок.
Лицо под фуражкой какой-то (именно фуражка была – не шляпа) длинное, сохлое, желтое, темное.
– Подадите ли вы мне руку?
Медленные слова, так же с усилием произносимые, такие же тяжелые.
Я протягиваю ему руку и говорю:
– Лично – да. Только лично. Не общественно.
Он целует руку. И, помолчав:
– Благодарю вас.
Еще помолчав:
– Вы, говорят, уезжаете?
– Что ж… Тут или умирать – или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении…
Он молчит долго, потом произносит особенно мрачно и отчетливо:
– Умереть во всяком положении можно.
Прибавляет вдруг:
– Я ведь вас очень люблю…
– Вы знаете, что и я вас люблю.
Вагон (немного опустевший) давно прислушивается к странной сцене. Мы не стесняемся, говорим громко при общем молчании. Не знаю, что думают слушающие, но лицо Блока так несомненно трагично (в это время его коренная трагичность сделалась видимой для всех, должно быть), что и сцена им кажется трагичной.
Я встаю, мне нужно выходить.
– Прощайте,- говорит Блок.- Благодарю вас, что вы подали мне руку.
– Общественно – между нами взорваны мосты. Вы знаете. Никогда… Но лично… как мы были прежде…
Я опять протягиваю ему руку, стоя перед ним, опять он наклоняет желтое, больное лицо свое, медленно целует руку, «благодарю вас»…- и я на пыльной мостовой, а вагон проплывает мимо, и еще вижу на площадку вышедшего за мой Блока, различаю темную на нем… да, темно-синюю рубашку…
И все. Это был конец. Наша последняя встреча на земле.
Великая радость в том, что я хочу прибавить.
Мои глаза не видали Блока последних лет; но есть два-три человека, глазам которых я верю, как своим собственным. Потому верю, что они, такие же друзья Блока, как и я, относились к «горестному падению» его с той же болью, как и я. Один из них, по природе не менее Блока верный и правдивый, даже упрекнул меня сурово за посылку ему моих «Последних стихов»:
– Зачем вы это сделали?
И вот я ограничиваю себя – намеренно – только непреложными свидетельствами этих людей, только тем, что видели и слышали они.
А видели они – медленное восстание Блока, как бы духовное его воскресение, победный конец трагедии. Из глубины своего падения он, поднимаясь, достиг даже той высоты, которой не достигали, может быть, и не падавшие, остававшиеся твердыми и зрячими. Но Блок, прозрев, увидев лицо тех, кто оскорбляет, унижает и губит его Возлюбленную – его Россию,- уже не мог не идти до конца.
Есть ли из нас один, самый зрячий, самый непримиримый, кто не знает за собой, в петербургском плену, хоть тени компромисса, просьбы за кого-нибудь Горькому, что ли, кто не едал корки соломенной из вражьих рук? Я – знаю. И вкус этой корки – пайка проклятого – знаю. И хруст денег советских, полученных за ненужные переводы никому не нужных романов,- тоже знаю.
А вот Блок, в последние годы свои, уже отрекся от всего. Он совсем замолчал, не говорил почти ни с кем, ни слова. Поэму свою «12» – возненавидел, не терпел, чтоб о ней упоминали при нем. Пока были силы – уезжал из Петербурга до первой станции, там где-то проводил целый день, возвращался, молчал. Знал, что умирает. Но – говорили – он ничего не хотел принимать из рук убийц. Родные, когда он уже не вставал с постели, должны были обманывать его. Он буквально задыхался; и задохнулся.
Подробностей не коснусь. Когда-нибудь, в свое время, они будут известны. Довольно сказать здесь, что страданьем великим и смертью он искупил не только всякую свою вольную и невольную вину, но, может быть, отчасти позор и грех России.
… И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье…
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да внидут в царствие Твое!
Радость в том, что он сумел стать одним из этих достойных. И в том радость, что он навеки наш, что мы, сегодняшние, и Россия будущая, воскресшая,- можем неомраченно любить его, живого.
1922
Комментарии
Печатается по кн.: Гиппиус З. Живые лица. Т. 1. Прага, 1925. С. 5-70. Впервые в альманахе «Окно» (1923. Вып. 1).
В автобиографии Блок подчеркнул событийность этого знакомства: «Из событий, явлений и веяний, повлиявших на меня так или иначе, я должен упомянуть: встречу с Вл. Соловьевым… знакомство с З. Н. и Д. С. Мережковскими…» Знакомство состоялось 26 марта (ст. ст.) 1902 г. Блок посвятил З. Гиппиус несколько стихотворений, писал о ее произведениях, переписывался с ней с 1902 г. О стихах З. Гиппиус Блок говорил как об «оригинальнейших» в русской поэзии.
Личные отношения двух поэтов всегда были сложными. Суммируя их, Блок писал Зинаиде Гиппиус 18 мая 1918г. (письмо осталось неотправленным): «В наших отношениях всегда было замалчиванье чего-то; узел этого замалчиванья завязывался все туже, но это было естественно и трудно, потому что все узлы были затянуты туго – оставалось только рубить» (Собр. соч. Т. 7. С. 336). А. Белый, которого Гиппиус часто упоминает в очерке «Мой лунный друг», говорит об отношении к ней Блока: к ней он «относился с сдержанной благожелательной объективностью, т. е. двойственно, в конце концов сочувственно, но с чуть-чуть добродушной улыбкой, признавая ее необыкновенность, даже личную (отнюдь не писательскую) гениальность» (Белый Андрей. Воспоминания об Александре Александровиче Блоке // Записки мечтателей. 1922. № 6).
[10] Здесь говорится о концовке стихотворения Блока «З. Гиппиус» (при получении «Последних стихов»), датируемого 1-6 июня 1918 г.:
Страшно, сладко, неизбежно, надо
Мне – бросаться в многопенный вал,
Вам – зеленоглазою наядой
Петь, плескаться у ирландских скал.
Высоко – над нами – над волнами -
Как заря над черными скалами -
Веет знамя – Интернацьонал!