Куда путь держите? — продолжал я. — Не к моим ли кузинам?

Нет, домой, — сказала она. Удивленье не сходило у нее с лица. Помолчав, прибавила:

А вы от них?

Юличка нездорова, — внезапно прилгнул я, сам не знаю,

для чего.

Марья Ивановна скосила глаза:

— Неужели? Ну до свиданья.

И мы разошлись. Я, на первый раз, был очень доволен собой. А вечером отправился к кузинам, смутно предполагая застать там ее — и тайно надеясь не застать.

Но застал. Вместо прежнего блаженства почувствовал, однако, оторопь. Да и Юличка, действительно, оказалась нездорова — опять явное указание.

Принялся неестественно болтать, заплетаясь в чепуху, потому что думал о другом. Думал: что же я могу, когда ни минуты не остаюсь с ней наедине? И тотчас: ведь и Жюльен не оставался, ведь он и за руку ее брал при подруге: в темноте, правда, в саду…

Вызваться проводить — нельзя, не принято. От кузин вечером ее провожала прислуга. Да и что в грязи, — улица не сад…

Я встал раньше. Поцеловался с кузинами, как всегда. А руку Марьи Ивановны пожал особенно крепко и задержал в своей на мгновенье. Заставил себя.

Это было, — честное слово! — хотя она и не заметила.

А что, если я в церкви, после заутрени, ее поцелую?

Но эта дерзкая мысль привела меня в такое состояние, что вовсе к заутрени не пошел. Сказался дома больным и не по-Шел' Чувствовал, что не могу и что будет катастрофа. По той гнусной слабости не пошел и к сестрам двоюродным в первый день праздника. Только на третий решился… Если даже и встречу, так на третий — не обязательно же христосоваться. Да и вряд ли она будет…

Ее там не было; но… вскоре она-таки пришла. Христосоваться было ненужно, однако, увидав опять «указание» — я почувствовал в себе прилив силы и железную твердость. Блаженства — никакого. Едва заметил бархатку и то, что «она» была не в черном, а в светло-сером платье.

Поздравил с праздником, сел рядом. Объявил, что был болен.

— Даже заутреню пропустил. А вы?

Я здорова, — сказала Марья Ивановна, удивляясь. — Мы были у нас. Погода плохая, а то мы и в Кремль ходим.

Вы любите это ночное небо в огнях? Любите этот весенний воздух? Не правда ли?

Я придвинул немного стул.

— Какое там небо, когда дождь, — сказала Юля (другой кузины не было дома). — И что ты пристаешь? Маничка, хотите новой пасхи? Новая готова, я сейчас хотела ее вынести. Давайте попробуем.

Юля встала и вышла. Мы с Марьей Ивановной были наедине.

Конец размышлениям. Конец колебаниям. Только воля, только действие. Жюльен я или не Жюльен?

Рука Марьи Ивановны, пухленькая, с ямочками, не очень белая, лежала на столе. Я наклонился и чмокнул ее.

— Что это вы? — изумленно произнесла Марья Ивановна, повернув ко мне лицо.

Я сказал твердо и громко:

— Дорогая Марья Ивановна. Вы слушаете? Я вас люблю. Так как она ничего не ответила, то я продолжал:

— Люблю, обожаю, влюблен в вас… Вы слушаете? Я влюблен…

Все, казалось, было сделано, все сказано… Но я с ужасом почувствовал, что не все. Необходимо что-то прибавить. В голове болтались фразы из книжек, то, что обычно прибавляется- «будьте моей женой», или «будьте моей» просто, или «когда и где мы увидимся», или даже «я ничего не прошу, ни на что не надеюсь»… Но не мог же я сказать ей какую-нибудь из этих фраз? И я стал, словно дятел, долбить слова: «люблю вас, обожаю вас, Марья Ивановна», — притом не чувствуя ни любви, ни обожания и только спрашивая себя, как я теперь изо всего этого выйду, утопая в невыразимом стыде.

По коридору — шаги Юли. Меня осенило вдохновение:

— Об одном молю, об одном!.. — зашептал я. — Никому ни слова! Ни намека! Будьте милосердны. Юле — меньше всего. На коленях прошу молчанья. Молчанья навеки!

И я взглянул на Марью Ивановну (раньше я не глядел). Она была совершенно, как всегда. Пожала плечами:

— Да, конечно же. О чем тут говорить? Ведь такие же пустяки.

Этим закончилась моя вторая любовь, завершилось мое освобождение от Марьи Ивановны. Блаженство я потерял, но жалости не было, а напротив, какая-то новая легкость.

Мучило только недоумение: ведь так и не решилось, Жюльен я или не Жюльен? Вел-то я себя как он, или вроде, а выходило почему-то, что я все-таки не Жюльен.

ЧТО ЭТО ТАКОЕ?

(Из мемуаров Мартынова)
Рассказ

Я — в ужасном положении.

Если б я немного раньше понял, что со мною происходит, можно бы кое-что предотвратить… или нельзя? Но я и не понимал. Понимал. Бог знает как… с улыбкой. С комической стоны брал (я очень зорок на свой собственный комизм). Зато скоро мне открылось, что такое трагикомедия или даже коми-котрагедия. Открылось и еще нечто… но для этого я и по сю пору не нашел слов.

Впрочем, расскажу с начала.

Летом, в Царском, я познакомился с Анной Иеринг, дочерью нашего университетского профессора, а в сентябрь уже стал бывать у них в доме как жених.

Мне жениться было рано, во всех смыслах, но какой же молодой влюбленный об этом не думает? Пожалуй, рано выходить замуж было и Анне, — ей едва исполнилось 18 лет. На вид, впрочем, не трудно дать и больше: такая она крупная, крепкая, такие у нее уверенные манеры и такие… не то, что «грациозные», совсем нейдет это слово, — а скорее «умные» движения.

Была на курсах, но типичных черт курсистки, ни старой, ни новой, — никаких. Спортсменство разве… да и то: разве для новой курсистки оно типично? А спорт Анна любила. Мы и познакомились на царскосельском теннисе.

Я, собственно, не помню, когда я сделал ей предложенье, и было ли «предложенье». Как-то так вышло, что мы уже стали рассуждать о нашей свадьбе и будущей совместной жизни, словно это само собою разумелось и быть иначе не могло.

Спорили мы часто, — но всегда о посторонних вещах. Часто в споре побеждала она. Насчет же того, что мы друг друга любим, — у нас и сомнений не возникало.

Да что тут сомневаться? Я ее действительно любил. Душевно? Право, не умею в любви этого разбирать, вот здесь душа, а вот здесь тело. Любишь — значит любишь, и все тут. Может быть, в юности меньше зоркости и внимания к чужой душе, не так думается об этом, подходишь с другой стороны… а любишь, однако, хоть и без рассуждений, всего человека.

Не скажу, чтобы Анна внушала мне бурную, всепоглощающую страсть; но страсть была, и очень сильная. Я чувствовал Анну — необходимой. Чему-то во мне она страстно отвечала: и голосом, низким контральто, и рыжеватыми, жесткими волнами волос, и «умными» движениями своего мускулистого тела, и даже твердой неуступчивостью в спорах.

Я видел, что она по-своему, но приблизительно так же относится и ко мне. Она сама, первая, поцеловала меня, — в передней как-то, провожая. Поцеловала неловко, неумело (восемнадцать лет!), но без всякой робости, со властью, и поцелуй этот я почувствовал, как «наш».

И потом, всегда, — не очень, правда, часто, — выходило, что она первая обнимет меня крепко, властно, наклонит мою голову и поцелует. Я же — не то, что не смел сделать этого, — почему бы не сметь? — но мне нравилось вот именно это ее движение ко мне, я ждал его и страстно шел навстречу.

Я не слабый и не робкий человек; но в этой девушке, во всем ее существе, было что-то, что давало мне тонкую отраду ей подчиняться, идти за ней. Капризная женская властность мне известна. В Анне было совсем не то, но — простое, прямое что-то, естественное для нее, потому и влекущее. Мы были женихом и невестой; а порою, как ни странно, нельзя было разобрать, кто из нас жених, кто невеста.

Находили на меня, впрочем, полосы буйства: я вдруг начинал не уступать, спорил с горячностью, почти с раздражением, и радовался, когда брал верх. Но до серьезных ссор и тут дело пока не доходило: у Анны был ровный характер, а дуться она и вовсе не умела.

Профессор (не из очень знаменитых), старик и чудак, мало на что обращал внимание. К нему Анна относилась равнодушно: была близка с матерью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: