Иногда Гибби шагал прямо по дну самого ручейка, время от времени ему приходилось выбираться на скалистый берег, чтобы миновать невысокий порожек или водопад. Тут и там над ручейком нависала серебристая берёзка или горная осинка, или низкорослая ёлочка, похожая на малыша в мантии волшебника. На каменных берегах не было почти ничего кроме вереска, хотя порой неподалёку от русла виднелся краешек поля или ограды.

Гибби не догадывался, что уходит всё дальше от человеческих жилищ. Он не знал, что на горных склонах люди живут совсем не так, как внизу. Ему казалось, что на протяжении всего пути ему так и будут попадаться ферма за фермой, поле за полем — до самых небесных врат. Но даже знай он, что на время оставляет позади все людские жилища, то вряд ли стал бы сильно об этом беспокоиться. В ту пору жизни одного–единственного соцветия фиолетовой наперстянки было довольно, чтобы заставить его позабыть… ну, если не само чудо человеческого лица, то ту горькую утрату, из–за которой он лишился возможности видеть это чудо рядом с собой. Паривший в высокой голубизне жаворонок, из горлышка которого, как из скрытого небесного источника, изливался даже не ручеёк, а бескрайнее озеро мелодии, сейчас значил для него больше, чем воспоминание о любом человеческом голосе — кроме голосов отца и Самбо. Но пока что Гибби брёл по нижним уступам горы и ещё не забрался в те безлюдные места, где живут только солнце, вереск и камни.

Пожалуй, как раз сейчас стоит описать, как он выглядел после столь долгого путешествия. Одежды — вернее, того, что можно было бы назвать одеждой, — на нём практически не осталось. Башмаков у него, конечно же, не было. Штаны окончательно потеряли свою форму, и на Гибби болталось нечто, похожее на короткую юбочку с разделениями спереди и сзади, которые терялись среди многочисленных дырок и рваных, истрёпанных краёв изношенной ткани. У него никогда не было рубашки, и сейчас на нём была лишь курточка, настолько широкая и большая, что ему приходилось несколько раз закатывать рукава, чтобы выпростать из них пальцы рук. Эти обширные обшлага были его единственными карманами, куда он складывал всю провизию, которую ему давали и которой он, по той или иной причине, не мог воспользоваться немедленно. Нередко туда попадали и комки каши, и кислый овсяный пудинг, и толчёная картошка, так что подвёрнутые рукава служили своему хозяину своеобразными дополнительными желудками, какие бывают у некоторых животных.

На голове у Гибби была прекрасная, густая шапка его собственных волос, и он не нуждался ни в чём ином. Они, наверное, были бы золотистыми, если бы солнце, дожди и морозы не вытравили из них большую часть естественного цвета. Светлые лохмы свирепо торчали во все стороны, как от электрического разряда, и было довольно забавно смотреть на это буйство, обрамлявшее такое невинное, безмятежное лицо. В результате вид у него получался весьма необычный и диковатый, и, поглядев на него со стороны, случайный прохожий, наверное, прежде всего подумал бы, что тяготы и странствия истрепали маленького бродягу почти до разделения души и тела — которые уже и так жили каждый своей жизнью и преследовали свои, отдельные цели. Но попадись нам прохожий с внимательным сердцем, его взгляд остановился бы на Гибби ещё раз и увидел не просто безмятежность, а какое–то глубинное спокойствие, некий живой покой, обитающий в этом исхудавшем, обветренном лице, увенчанном буйной короной соломенной листвы.

Черты его лица были правильные, чётко очерченные, не слишком мелкие, но соразмерные его худенькой фигурке. Глаза (отчасти потому, что лицо его было таким худым) казались большими и в спокойные минуты хранили мягкое выражение, свойственное отдыхающему животному: в них ни на мгновение не мелькало осознание близости и товарищества Другого. Когда при необходимости в нём просыпался защитный инстинкт, в его глазах, как и у зверей, появлялся острый блеск, выражавший проницательную готовность, — правда, без малейшего следа ярости или жадности. Но за всем этим в его взгляде всегда было нечто, почти не поддающееся описанию. Казалось, где–то в глубине, за распахнутыми глазами, спит что–то ещё, пока тайное и непонятное. Руки и ноги Гибби были маленькими и по–детски изящными, и весь он был ладно скроен и крепко сшит — правда, за лохмотьями разглядеть это было почти невозможно.

Так выглядел Гибби, когда поднимался от реки к последнему возделанному полю на её берегах и подходил к последнему человеческому жилищу, выше которого на горе были только деревья да камни. Маленький крестьянский домик принадлежал хозяину той фермы, где мальчуган только что побывал, и уже давно сдавался в аренду пожилой супружеской чете. Старику–крестьянину было семьдесят, его жене — почти шестьдесят. Они вырастили крепких, рослых сыновей и статных дочерей, которые теперь трудились на службе у разных хозяев, живущих в долине, и всегда были готовы увидеть Господа в лесах и полях и узнать Его руку во всём, что с ними происходило. Боюсь, сейчас таких стариков уже совсем не осталось. Когда–то (если любовь не слишком замутняет мой разум) такие крестьяне–арендаторы были силой и славой Шотландии, но теперь большие фермы без остатка проглотили их крохотные наделы.

Домишко их был совсем ветхий и маленький, построенный из дёрна, уложенного на каменный фундамент, и покрытый дёрном и соломой — тёплый, почти не боящийся пронизывающего горного ветра и смело глядящий на мир своим единственным квадратным окошком шириной в полтора фута. С одной стороны виднелись пласты торфа, аккуратно уложенные наподобие поленницы размером в половину самого дома. Вокруг повсюду торчали нагромождения скал и камней.

Какие–то из них сами были верхушками гор, корнями уходящих далеко в пламенную земную глубину, какие–то откололись от других вершин и скатились вниз. Между ними беспорядочно росли чахлые колосья овса и пшеницы, и через мягко колышущуюся зелень то там, то тут проступали голые бока красно–серого камня. Из травы возле двери выглядывали простые полевые цветы, но никакого сада рядом не было. Порогом дома служил выступ в скале, а отвесный утёс был его задней стеной. Похоже, когда–то домик построили именно здесь как раз потому, что в этом утёсе была ещё и небольшая пещера, которая теперь стала хлевом и приютом для коровы, которой посчастливилось жить на горе, выше всех своих товарок в долине. Корова эта дышала самым возвышенным воздухом, какой только можно было найти на берегах Даура, отлично доилась и обладала чудесным даром прекрасно кормиться при самых скудных харчах. Окно и дверь хижины были повёрнуты прямо на юг, а боком и задом она, как к Божьей груди, прислонялась к скале, защищавшей её с запада и севера. У всего домишка был такой возвышенно–смиренный, такой спокойный и уверенный вид, что Гибби невольно потянулся к нему навстречу, как будто почуяв родственную душу. Он постучал в старую дверь, побитую непогодой, усохшую и растрескавшуюся, но хорошо и крепко залатанную. Ему ответил голос, в котором слышались живые нотки мысли и чувства: — Входи, входи, кто бы ты ни был.

Потянув за верёвку, свешивающуюся через отверстие в двери, Гибби приподнял засов и вошёл.

На низком трёхногом табурете сидела женщина, обернувшаяся, чтобы посмотреть, кто пришёл. Гибби увидел сероватое лицо с простыми, хорошими чертами и ясными серыми глазами. Густые волосы над низким лбом были наполовину седыми, и большая их часть скрывалась под белыми оборчатым чепцом. Чистый капот и передник из синего ситца покрывали голубую фланелевую юбку, синие чулки и крепкие башмаки завершали её наряд. На коленях у женщины лежала книга. Каждый день, управившись по хозяйству и прибрав в доме, она садилась, чтобы, по её собственному выражению, побыть в покое и утешиться.

Увидев Гибби, женщина тут же поднялась. Явись к ней сам архангел Гавриил, чтобы позвать к Престолу благодати, она и то не могла бы посмотреть на него внимательнее и приветливее, чем смотрела сейчас на незваного гостя. Ростом она была довольно невысока, но держалась прямо и легко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: