За починку сапога Иван Петрович отвалил целый злот. И на выздоровление добавил деду еще горсть мелочи.
— Э-э-эх, Иван Петрович, — вздохнул Багно. — Если б каждую неделю так зарабатывать, я и горюшка не знал бы. А то у кого ж тут сапоги? Нечего сапожнику делать в нашем краю. Вот в Сибири…
Крысолов уже знал, что сейчас дед начнет рассказывать о Сибири, распрощался и ушел. Как только он вышел, Гриша тут же выскочил, будто бы затем, чтоб выбросить старые постолы. Во дворе он пристал к Крысолову:
— Иван Петрович, скажите мне правду, папка погиб за политику?
Крысолов остановился и начал набивать свою трубку, стараясь угадать, какой ответ хотел бы слышать этот юноша. Закурив, он спросил:
— Ну, а сам-то ты как считаешь?
— Конечно за политику. Он всегда ненавидел панов. — И, понизив голос, Гриша добавил: — Как и вы…
— Да, он пострадал за правое дело, — кивнул дымящейся трубкой Крысолов. — Но ты больше ни с кем об этом не говори. Жди. Набирай силу! — И, хлопнув по плечу, бодро добавил: — Смотри вперед!
Когда Гриша вбежал в хату, на столе уже стояла ночевка — длинное, почерневшее и потрескавшееся во многих местах корытце, выдолбленное из березы.
Таких ночовок в хозяйстве каждой морочанки наберется десяток. Они все похожи на обыкновенные корыта, только одни меньше, другие больше. В одних едят, в других тесто месят. Большие ночевки служат для стирки белья. А в тех, что выдолблены из целой колоды, поят и кормят скот. Форма этой неуклюжей посуды нисколько не смущает полешуков, и они ставят ее на стол рядом с фарфоровой тарелкой.
Вывалив из глиняного горшка в ночевку картошку в мундире, Оляна принесла черную деревянную солонку с рыжей, пахнущей рыбой солью и положила пучок зеленых перьев лука.
— Соскучился я по кислому молоку… С беленькой чищеной картошкой бы, — снимая кожуру с картошки, вздохнул Гриша.
— Про молоко забывай, — ответила мать, — а чистить картошку нам теперь тоже нельзя: очистки будут пропадать. Нету нашего поросючка.
Конон Захарович не терпел разговоров за едой. Но сегодня не сделал ни одного замечания: сосредоточенно о чем-то думал. А когда ужин подошел к концу, дед тихо, будто продолжая давно начатую беседу, сказал Грише:
— Нету нам счастья на земле. Совсем нету… Мне с самого начала не везло. Отцу твоему не было удачи. А тебе и вовсе не видать никакого пути…
— Что ж теперь делать! — вздохнула мать. — Такая наша доля.
— Все на долю! За ремесло надо браться. В город ему дорога. Там его доля!
— Кто ж его теперь отпустит?
— И спрашивать никого не стану. Коров за него буду пасти я. А он пускай идет, ищет свое счастье. Иван Петрович советует на лесоразработки… Вот понесешь учителю сапоги, посоветуйся еще и с ним.
— Уже можно идти? — с готовностью вылезая из-за стола, спросил Гриша.
— Утром, — ответила мать.
— Нет! — возразил дед. — Неси сейчас. Завтра ж воскресенье, учителю не в чем в церкву идти.
— И такое говорите! В церкву ему не в чем! А видели вы его в церкви? — спросила Оляна.
— Да я и сам забыл уже, где она.
— Старый учитель был набожный, даже в костел, а кто говорит, что и в синагогу, ходил, не только в церковь. А этот… Второй месяц живет, а в церковь и не заглядывал. Как ни прохожу мимо двора, все слышу: «Як умру, то поховайте…» А голос у него… Только б на клиросе петь…
— Ну, все одно, в крепких да начищенных сапогах, может, и поется лучше. Неси да смотри будь учтивым. Войдешь в покои пана учителя, сразу шапку сними: «Дзень добжи, пане. Бардзо проше…»
— Как раз! Как раз! — обрадовался Гриша ошибке деда. — Он этого бардзанья терпеть не может! Когда поляк говорит по-польски, он и сам будет с ним разговаривать, как чистый поляк. А украинец начинает ломать язык, сразу остановит: говори так, как тебя учили мать и отец.
— Откуда ты это знаешь? — удивилась мать.
— Я уже три раза с ним разговаривал в лесу. Он часто ходит по грибы.
— А-а, так ты с ним уже знаком?! Ну, то еще лучше, — сказал дед. — Я тут просил его, а ты сам еще попроси: может, он уговорит пана отпустить тебя на зиму в школу. Только как же он будет учить? Книги напечатаны по-польски, а он заставляет вас говорить по-своему?
— Книги-то он будет читать как есть, а уроки объяснять по-нашему. Он сказал, что каждый человек имеет право говорить, как ему хочется, и никогда украинца не сделаешь поляком, а поляка турком.
— Говорит-то он правду, — одобрительно кивнул дед, отдавая внуку старательно начищенные сапоги, — ничего не скажешь. Да как бы с той правдой не попал в Картуз-Березу.
Ну и «покои» у пана учителя! Не такой уж Гриша высокий ростом, а, входя в дом, так треснулся о косяк, что огоньки запрыгали в глазах.
Семья учителя ужинала при свете лучины, горевшей в светильном коминке, который огромным выбеленным известью колоколом висел посредине хаты. Гриша никогда не бывал в этом доме и удивился, что квартира учителя освещается таким старомодным коминком. В Морочне, пожалуй, только в двух-трех домах сохранились они.
Светильный комин, это то, что осталось от курных жилищ. К дырке, пробитой в потолке, подвязывается натянутый на два обруча мешок, внутри обмазанный глиной. К нижнему обручу этой трубы цепляется жестянка, на которой жгут лучину. У осторожных хозяев подвешивается вторая жестянка, для падающих на пол угольков или стоит посудина с водой. Но скряга Иван Гиря пожалел лишнего куска жести, и квартиранту пришлось подставить детский тазик.
— Добрый вечер! — еще за порогом сняв брыль, поздоровался Гриша.
— О, морочанский Шопен! — обрадовался ему учитель и вышел из-за стола навстречу. — А я спрашивал о тебе. Да все, говорят, дома нет. Видно, круто приходится тебе у пана. Садись чай пить. Садись, не стесняйся…
— Мне приказали, чтоб и пас, и навоз убирал из-под коров, и на ночь корм заготовлял. Так я редко рано прихожу домой, — ответил Гриша и, слегка подталкиваемый учителем, сел за стол.
Гриша стеснялся жены учителя. Она казалась ему очень строгой, когда лечила дедушку. Но сегодня он убедился, что эта белолицая женщина очень добра и ласкова. Она налила ему чаю, придвинула миску с домашним печеньем. Ее сын Игорек пил чай только с сахаром, а Грише Анна Вацлавовна положила еще и конфетку. Забыв все наставления дедушки, Гриша так набросился на еду, будто сегодня ничего в рот не брал. Время от времени он оглядывался по сторонам, ища гармошку. Но ее нигде не было. Выпив чай, он перевернул стакан кверху дном и сунул конфетку в карман, для дедушки. Поблагодарив хозяев, перекрестился, глядя в передний угол, где под обычными маленькими иконами висел большой образ в простой черной раме. Гриша решил, что это дочь божьей матери, потому что для самой богоматери она слишком молода и уж очень бедно одета. Наверное, осталась сиротой и вдоволь хлебнула горюшка, хоть и дочка богородицы! О наказе дедушки Гриша все не смел заговорить. Его выручил сам учитель.
— Говорил я сегодня с твоим дедом насчет школы. Хочу придумать что-нибудь, чтобы ты с осени мог учиться.
— Не-е! — Гриша замотал головой. — Пан управляющий не отпустит. Ни за что не отпустит, пока не отработаю долга. Я хочу на лесоразработки, Санько уже там.
— Я все же поговорю с графом, — стоял на своем учитель. — Он шефствует над нашей школой, и думаю, что пойдет навстречу, отложит срок выплаты долга. По-моему, хозяйство его от этого не разорится.
Гриша стал рассказывать о порядках в имении. Он утверждал, что если граф и разрешит, то управляющий сумеет сделать все по-своему, потому что пан живет здесь только два-три месяца, а потом уезжает в какие-то заморские города.
Беседуя с учителем, Гриша все время смотрел на образ горемычной дочери пресвятой богородицы и думал, что небогато живет учитель, если такая важная икона висит в простой, а не в золоченой раме. Ни в церкви, ни в домах он не видел такой иконы, чтоб святая сидела прямо в лесу. Точь-в-точь, как Олеся на просеке. Только Олеся смотрела в траву, на рассыпанные ягоды, а эта глядит в воду. Так же, как тогда Олеся, она прикорнула обиженной сироткой, положила голову на колени и плачет. За нею на ветках птички сидят и, наверное, спрашивают, о чем она плачет.