Один раз утром копаю картошку. Глядь — а в селе пожар. Чи то не моя хата горит? Схватила тебя и домой. Да не успела. Пока добежала, хата наша сгорела. Пожили мы с тобой у соседки с неделю. А тут зашли холода, выпал снег. У соседки своих как гороху по хате насыпано, да еще и я с тобою. И опять же эта проклятая красота! Ревновать стала мужа своего соседка, хоть я и сном-духом ничего не знала.
Куда деваться? И пошла я в Морочну, к свекрови. Кое-чем закутала тебя и несу. Думаю: бабушка ж, не откажется. А она, старая карга, и на порог не пустила. Шипит как змея, что я ее сына свела в могилу. Горько мне было, Олеся! Ох, как горько! Я ж его любила… Иду я от нее, плачу… слеза слезу побивает…
И что же думаешь? Навстречу мне опять Барабак. Едет на подводе, веселый, ласковый. А я, говорит, за тобою. Узнал, что у тебя горе, и решил выручить. Думала я тогда только о тебе и готова была на все. Села в бричку и поехала. Жена у него была из богатых, да уродливая. С первого же дня она поедом ела меня за мою красоту. Два года промучилась я у стражника. Ни кухарка, ни жена, ни хозяйка. А потом ушла в барак. Но и там он еще долго не давал мне покоя. Чего только не вытворял! Правда, все это тайно, но я теперь уже знала, кто мне на каждом шагу ногу подставляет. Знала, да ничего не могла поделать. Вот и начала чахнуть. А тут еще ж и побил он меня. Да это ты знаешь…
— Жаль, что Гриша мало ему… — процедила Олеся сквозь зубы, и, спохватившись, замолчала.
— Что ты сказала, доченька?
— Да то я так, ничего. Больно мне за тебя, мамочка.
— Ты опять про Гришу? — мать посмотрела в глаза Олеси. — Ох, доченька, давно я хотела сказать тебе, да все жалко.
— Про что, мамця?
— Боюсь за тебя.
— Чего ж за меня бояться?
— Полюбишь такого же бедного, как сама, выйдешь за него — и не будет доли ни тебе, ни ему. — Тонкими худыми пальцами мать перебирала тяжелые черные косы дочери. — Подружились вы с Гришей. Ягоды вместе рвете. Рыбу ловите. А потом и полюбитесь.
Олеся молчала, затаив дыхание. Все в ней напряглось, натянулось, как струна, ей стало жарко.
— Полюбитесь, да и выйдешь за него. А ни постлать, ни прикрыться…
— Мама, мамочка… — Олеся задыхалась от слез, подступивших к горлу. — Что же делать?
Но мать продолжала свое:
— Мы с батькой твоим любили друг друга, а что от этого, раз не пришлось пожить? Уж лучше б он женился на такой, чтоб никто не завидовал. А я бы свою лямку тянула и хоть редко, да видела б моего любимого Ивася. Вон Гашка вышла не по любви, а привыкла и не жалуется на свою долю, хотя и не забыла Семку Коваля, с которым гуляла два года. По любви жениться могут только богатые, да и то они этого не делают. А вам надо прилаживаться так, чтоб муж и прокормил семью, и сумел постоять за нее. Что же поделаешь — такая наша доля.
Олеся молчала, чтоб не огорчить мать. Когда она расстроится, то кашляет так, будто все нутро выворачивается наизнанку.
— Лучше не надо мне этих денег, не ходи ты больше по рыбу.
— Мамочка! Так я ж пообещала прийти до полдня. Как же я… Гриша зря будет бродить по речке. Да еще и дождь собирается.
— Если у него добрая душа, он только обрадуется, что ты не пришла в дождь.
— Ну а потом как же? Он подумает, со мной что-то случилось. Вечером прибежит сюда.
— Вот и хорошо. Я с ним и поговорю.
— Бронь боже! Бронь боже! — замахала Олеся руками. — Лучше я сама…
— Да ты не бойся, моя красная ягодка, я не обижу его. Нет, за что ж обижать хлопца. Он так помогал нам… Скажу ему, что приказчик видел тебя с рыбой и теперь будет следить.
— Мама, это ж неправда, это грех!
— Лучше раз согрешить, чем всю жизнь мучиться!
Олеся уткнулась лицом в колени матери, притихла, только плечи ее время от времени вздрагивали.
— Не горюй, доченька. Не горюй. Вот же поселился аист. Не зря ж он выбрал место прямо над твоим уголком. Придет твое счастье, придет… — Мать вздохнула и посмотрела на дождевую тучу, тяжело нависшую над бараком. — Зимой ты уже пойдешь на вечорки. Полюбишься хорошему хлопцу. Не батраку, а такому, что сам хозяином будет. Конечно полюбишься. Только не чурайся, когда будет с тобой говорить хлопец из хорошего дома. Не гони свое счастье. Прилаживай свое гнездышко к надежному дереву.
Она умолкла. Верба тихо шумела, точно повторяла про себя то, что нечаянно подслушала. Зеленый побег черемухи качался, гнулся от ветра и все клонился к раскидистой, самоуверенной вербе, словно боялся, что и сам он зачахнет возле родного, но прогнившего старого пня.
Тоскующим, ничего не видящим взглядом Олеся смотрела куда-то далеко-далеко и думала: «Может, и правда лучше быть простой вербой, чем красивой, но искалеченной черемухой».
В этот вечер Грише не удалось поговорить с Олесей. Когда загонял коров в хлев, она пробежала мимо и горячо шепнула:
— Завтра приду туда. Не сердись.
И убежала, даже рыбу не взяла.
Утро после дождя наступило свежее, ясное. Деревья стояли чистые, веселые, словно дети после купанья. До восхода солнца они молчали, прислушиваясь к заливистому пению птиц. А когда зеленые макушки многолетних великанов вдруг вспыхнули ярким румянцем, а с озера потянуло сквозняком, деревья вздрогнули, точно струны: березки зашелестели, елки зашушукались, как девушки, завидевшие незнакомого парня, стройные сосны загудели низким раскатистым басом, и только дубы лишь изредка чуть слышно вздыхали.
Гриша сидел на березовом пеньке и слушал эту музыку утреннего леса. Он так размечтался, что не заметил, как сзади кто-то подошел и руками закрыл ему глаза.
По тонким ласковым пальцам Гриша сразу же узнал Олесю, вскочил. Девушка стояла перед ним босая, в голубеньком вылинявшем платье. Гриша восторженно спросил:
— Олеся, ты слышишь, как поет лес?! Слышишь?
— Ты как та чуткая скрипочка, — тихо ответила девушка. — Тебе не только лес, а и вода в озере, и трава на лугах, и даже капли дождя — все тебе поет.
— Когда я стану настоящим музыкантом, — Гриша говорил это, мечтательно глядя в глубь леса, пронизанного яркими лучами солнца, словно золотыми струнами, — я обязательно научусь играть песни нашего бора. Нигде лес не поет так хорошо, как у нас.
Олесе хотелось возразить: как можно судить о других лесах, если ты в них не бывал. Но жалко было разбивать сладкие грезы друга, потому что и ей они были дороги. И она тихо, протяжно запела «Барвиночек» — любимую песню Гриши.
Пересчитав коров, пасшихся вдоль опушки, Гриша вслед за Олесей вышел на широкую поляну, окруженную старыми мохнатыми елками. Высокая густая трава здесь чуть заметно волновалась. Огромные кремово-белые цветы медуницы, разомлевшие под лучами утреннего солнца, источали медово-теплый аромат, от которого сладостно и угарно щекотало в носу.
Олесе захотелось побегать по траве. Она шлепнула Гришу по плечу:
— Догоняй!
Гриша мгновение постоял в нерешительности и тоже пустился по росистой траве.
Быстро сверкая пятками и полными розовыми икрами, Олеся то бежала прямо и звонко смеялась, то, подпустив Гришу совсем близко, вдруг круто поворачивала. На неожиданных поворотах трава под босыми ногами скрипела, как мокрое стекло, когда проведешь по нему пальцем.
В какой-то счастливый миг он угадал намерение подруги, кинулся навстречу, и они столкнулись лицом к лицу. Раскрасневшиеся, запыхавшиеся, ухватились за руки.
— Ну, все! — мягко высвобождая руки, сказала Олеся. — Теперь ты беги!
Но Гриша никуда не собирался бежать. Он смотрел на Олесю и не мог оторваться, словно видел ее впервые.
Иссиня-черные, до половины расплетенные косы тяжело повисли на грудь. Красные и сочные, как слипшиеся смородинки, губы чуть приметно вздрагивали, чего-то ждали.
Гриша неожиданно схватил ее за плечи, привлек и рывком поцеловал.
Олеся звонко шлепнула его по щеке и снова убежала.
Остановившись на середине поляны и спрятав лицо за пушистым цветком медуницы, она громко, чтобы заглушить смущение, запела что-то неопределенное, но вызывающе веселое. Голос от волнения срывался, но она пела все громче, все задорней.