Харитоныч — очень непоседливый человек — всегда был чем-то занят. Если не дежурил возле пушки, уходил на кухню колоть дрова, хотя никто его об этом и не просил. Или шел счищать с крыльца снег, или латал обмундирование — свое, чужое, или чинил обувь. Часто после дежурства солдаты возвращались в землянку усталые, продрогшие. В такие минуты особенно хотелось побыстрее добраться к нарам и завалиться спать. Так многие и делали. А Харитоныч, как всегда, находил себе какую-нибудь работу и, если ему предлагали отдохнуть, досадливо отмахивался.
В первые же дни Чугуев, как человек на батарее новый, заметил, что Огородникова все зовут по отчеству — Харитоныч. И не только потому, что по возрасту он был старше других, а было в этом человеке что-то привлекательное, располагающее людей к себе. Каждый в расчете считал своим долгом услышанной новостью поделиться обязательно с ним, полученное письмо прочесть Харитонычу. Даже Щеглов — парень самолюбивый и упрямый — внимал советам Харитоныча. А сам Харитоныч относился к людям как-то по-особому чутко, заботливо, и было в этом что-то отцовское.
Особенно Чугуева удивил один случай. От их расчета ночью заступал дежурить к шлагбауму подносчик Пилеев. Чугуев услышал, как одновременно вместе с Пилеевым проснулся Харитоныч.
— Костя, портянки-то у тебя просохли? — шепотом спросил Харитоныч. — Ты мои намотай. Они возле печки нагрелись. И телогреечку под шинель надень.
«Заботливый какой! — подумал Чугуев. — Наверное, с Пилеевым неразлучные друзья».
Но вскоре на посту пришлось стоять и Чугуеву. Он в ту ночь очень озяб и, когда вернулся в землянку, в спешке бросил у нар портянки и заснеженные валенки. Он даже не успел уснуть, как поднялся Харитоныч. Он засветил спичку, и Чугуев услышал его сердитый шепот:
— Вот леший его дери! Все разбросал. — Харитоныч повесил портянки, стряхнул с чугуевских валенок снег, положил их возле печки.
Утром Харитоныч журил молодого солдата:
— Что ж ты, мил человек, себя не бережешь? Пришел с поста, все разбросал, а потом в сыром и холодном опять на пост? Не дело это, Ваня. О себе человек тоже должен думать. Или няньку ждешь? Молодой, а ленивый. Стыдно!
Чугуев не перечил. Ему действительно стало стыдно.
Постепенно Харитоныч занимал в жизни Чугуева особое место. Он охотно и подолгу учил его работать на пушке, помогал освоить все премудрости заряжающего, на должность которого Чугуев был назначен. Но и доставалось Чугуеву от него чаще, чем от командира. Журил он и за плохо подшитый подворотничок, и за грязный котелок или карабин, и за многое другое, что на первый взгляд казалось мелочью, хотя из таких «мелочей» и складывалась тяжелая солдатская жизнь и служба.
Март обильно порошил снегом, но уже чувствовалось дыхание весны. В лесу нет-нет да и защебечет ранняя птица. В эти дни зенитчики снялись с позиции и несколько суток колесили по дорогам к границе Восточной Пруссии. Наконец остановились.
Место, где они готовили новую позицию, было покрыто мелкой ольхой, за кустарником длинным клином растянулась березовая роща, а за ней — наш аэродром. Самолеты, когда улетали на задание, проносились над батареей. Фронт был недалеко. По ночам Чугуев спал беспокойно и слышал раскаты артиллерийской канонады. На северо-западе метались огненные зарницы.
Больше суток зенитчики вгрызались в твердую, прохваченную морозом землю. И не успели целиком закончить инженерные работы, как на рассвете второго дня появились три немецких самолета. Это были «юнкерсы». Батарея открыла огонь. От первых же залпов Чугуев оглох, и в ушах монотонно звенело, будто кто-то рядом дернул за струну гитары, и она ныла, не умолкая. В небе от разрывов снарядов повисли темные клочья дыма. Юнкерсы, не дойдя до цели, сбросили бомбы и повернули назад.
Но утром следующего дня появились одновременно несколько групп фашистских самолетов. Это был очень суматошный день. Кружились наши истребители и немецкие «мессершмитты», надрывно завывали «юнкерсы». Грохот, рев моторов стояли в воздухе. Где-то рядом рвались бомбы. И в эту минуту неожиданно из-за рощи появился «мессершмитт». Он ринулся прямо на батарею.
— Ложись! — раздалась команда.
Чугуев ее слышал отчетливо, но что-то сковало его. Он, точно пристыв ногами к земле, стоял оторопело и смотрел на приближающийся самолет. К Ивану подскочил Харитоныч и сбил его с ног. И едва они упали на землю, как пули защелкали по щиту и платформе орудия.
Когда наступило затишье, Харитоныч ругался:
— Думал, ты солдатом стал. А ты как был молокососом, так и остался. — Он сердито пнул ногой гильзу, отбросив ее к стенке окопа. — Невидаль какая, под пули лезть, леший дери.
— Может, я растерялся…
— «Мо-жет», — передразнил Харитоныч. — Сдернуть бы с тебя штаны да ремнем прогуляться. Живо вся дурь из головы выскочит.
И в этот день Харитоныч еще долго сердился на Чугуева, словно он его чем-то обидел.
Боевая обстановка усложнялась с каждым днем. Немецкие самолеты все чаще пытались прорваться к нашему аэродрому, но каждый раз натыкались на плотный огонь зенитных батарей и несли большие потери. Терпя неудачи в воздухе, фашисты решили расправиться с зенитчиками.
Это был самый трудный бой. Немецкие самолеты действовали несколькими группами: одни штурмовали зенитные батареи, другие в это же время совершали налет на аэродром.
Погода была удачной для действий немецких самолетов. С утра небо затянуло пухлой толщей облаков, и «юнкерсы», «мессершмитты» шли над зенитчиками, скрытые от взора разведчиков и наблюдателей. Вторая батарея открыла заградительный огонь. Поставили одну завесу, вторую… Но гул самолетов нарастал, приближался с каждой секундой. И вдруг над батареей, в разрыве облаков, мелькнуло большое серебристое тело машины…
Чугуев плохо слышал команды и почти машинально брал пудовые патроны, заталкивал их в казенник, дергал за спусковую рукоятку затвора и каждый раз вздрагивал вместе с пушкой. Он ободрал о металл руку, она кровоточила, но боли он не чувствовал. А самолет, надсадно завывая, с неуловимой быстротой падал на батарею.
Треснуло рядом, потом еще, еще… Батарея окуталась вонючим дымом. Земля вздрагивала и гудела. Чугуеву казалось, что все вокруг горит и рушится. Взрывной волной его отбросило в сторону, и он больно ударился спиной о мерзлую стенку окопа. Рядом с Чугуевым, истекая кровью, прижав руки к животу и подтянув ноги, корчился от боли и страшно ругался Пилеев. Что-то кричал Харитоныч. Чугуев с трудом поднялся и встал подле казенника пушки…
Штурмовики, сбросив бомбы, сделали разворот и, зайдя со стороны, почти задевая крыльями за маковки берез, поочередно ринулись на батарею. На такой малой высоте зенитчики не могли стрелять по самолетам: их снаряды упали бы за рощей на аэродроме. И единственное отделение, которое продолжало вести огонь, — это расчет крупнокалиберного пулемета. Но когда над позицией пронесся первый штурмовик, пулемет смолк. Над окопом пулеметчиков повисла мутная пелена. Когда ее отнесло в сторону, уже второй штурмовик направлялся на батарею.
— Что они молчат, леший их дери! — злился Харитоныч. И первый догадался — с пулеметчиками что-то случилось. Выскочил за бруствер и бросился к их окопу.
Через несколько секунд над позицией раздалось мерное постукивание пулемета:
— Та-та-та, та-та-та…
Это был поединок. Штурмовик приближался с бешеной скоростью, клокоча огнем. А Харитоныч стоял во весь рост и, прильнув к пулемету, направлял навстречу фашистской машине свинцовую струю.
Когда со свистом пронесся самолет, Харитоныч упал.
— Чугуев! К пулемету! — почти в самое лицо крикнул Ивану сержант Щеглов. И сам он выскочил из орудийного окопа, побежал к пулемету. Чугуев кинулся за ним.
Но уже третий, последний штурмовик приближался к батарее. Щеглов и Чугуев, не добежав десяток шагов до окопа пулеметчиков, ткнулись в снег. Чугуев, прижавшись к земле, с испугом смотрел туда, где виднелся пулемет. Ивану казалось, что Харитоныч убит, но вот тот поднялся в окопе, как-то странно покачнулся и вновь прильнул к пулемету.