Когда весной 1792 года, ввергая Францию в кровопролитную войну с Европой, Бриссо и другие изощренно поливали грязью Робеспьера, одного из немногих, осмелившихся резко выступить против войны, они искренно рассчитывали на легкую увеселительную прогулку под звуки фанфар и барабанов. На самом же деле, как и предвидел Неподкупный, война принесла Франции тяжелые поражения и едва не поставила страну на грань национальной катастрофы. Народный энтузиазм в дни, последовавшие за падением монархии, спас республику от иностранного вторжения. Победы при Вальми и Жемаппе, казалось, повернули колесо фортуны. Однако казнь короля, восстановившая против Франции последних нейтралов, сделала войну всеобщей, и вопросы организации армии стали неотложными.
28 января Сен-Жюст впервые участвовал в прениях по этим вопросам. Выступая по докладу умеренного Сиейса, молодой оратор предостерег Конвент от чрезмерного усиления и автономизации военной власти. Словно предвидя будущее, он заявил, что неограниченное могущество полководца может стать гибельным для республики. Он утверждал — и Конвент согласился с его мнением, — что в стране должна быть одна воля — воля избранников нации, по отношению к которой любая военная администрация и военная власть лишь подчиненная инстанция, обязанная безусловным повиновением суверену.
В то время одним из главных недостатков армии была ее неоднородность. Волонтеры, носившие синюю форму, вследствие чего их называли «васильками», сами избирали офицеров, получали высокое жалованье и нанимались на одну кампанию. Солдаты линейных войск, за белую форму прозванные «белозадыми», несли регулярную службу, подчиняясь суровой дисциплине и командирам, назначавшимся сверху. Между «васильками» и «белозадыми» существовал антагонизм: линейные презирали волонтеров и завидовали им.
Сен-Жюст явился одним из инициаторов национальной амальгамы. 12 февраля он обосновал проект слияния обоих типов войск: два батальона волонтеров объединялись с одним линейным батальоном в полубригаду, в которой солдаты сами избирали две трети командиров. Волонтеры, полагал Сен-Жюст, передадут линейным гражданскую доблесть, получив взамен мастерство и дисциплину.
— Победа зависит, — говорил Сен-Жюст, — не только от количества и дисциплины солдат; вы добьетесь ее, когда в армии восторжествует республиканский дух. Единство республики требует единства армии: у родины только одно сердце…
Речь Сен-Жюста была восторженно принята, докладчик был замечен и оценен; при первой возможности его использовали для ответственного поручения, связанного с войной.
24 февраля Конвент объявил призыв трехсот тысяч бойцов. Набор распределялся по департаментам. Хотя в принципе он считался добровольным, департамент отвечал за число бойцов и в случае нехватки должен был любым путем восполнить ее.
Можно было заранее предположить, что при наборе возникнут трудности. Чтобы сломить сопротивление департаментов, Конвент послал туда своих членов, облеченных весьма широкими полномочиями.
В числе таких посланцев оказался и Сен-Жюст.
Его спутником был назначен Жан Девиль, депутат от Марны, хорошо знакомый ему по дням юности. Адвокат по профессии, Девиль, некогда живший в Реймсе, практиковал студентов факультета права. В 1787 году у него, на улице Англе, поселился Сен-Жюст, которого Девиль вскоре стал считать своим самым способным учеником. Потом они встретились в Конвенте, оба осели на Горе; когда возник вопрос о командировке — а комиссары а провинцию посылались попарно, — остановили свой выбор друг на друге, и желание их было учтено.
Итак, с коллегой Сен-Жюсту повезло, а это уже значило немало. «Хороший компаньон — половина успеха дела», утверждает пословица. Антуану повезло и в другом отношении. Их командировали в департаменты Эна и Арденны, а Эна был ему дорог: там прошли его детство и юность, там остались Блеранкур и Шони — места, где его ожидали родные и верный Тюилье.
Но вот что странно: это двойное везение почему-то совсем не вдохновляло его.
Отъезд был назначен на 9 марта.
Восьмого вечером в доме Дюпле состоялись проводы. В гостиной собрались все близкие — члены семьи, оба Робеспьера, Кутон, Леба, художник Луи Давид, верный последователь Неподкупного.
Антуан испытывал чувство какой-то глубокой грусти, даже тоски. Он не понимал причины этого состояния. Ведь если он расставался с друзьями, то ненадолго, а впереди его ожидала та полная неожиданностей и непредвиденных трудностей жизнь, которую он так любил и к которой всегда рвался.
И все же ему было тяжело, по-настоящему тяжело.
Он скованно держался за столом, говорил мало, отвечал невпопад или даже совсем не отвечал на вопросы. В конце концов все от него отстали, но зато он стал ловить на себе беспокойные взгляды Элизы.
Улучив момент, когда общество было занято разговором, а Сен-Жюст, от которого только что отошел Леба, одиноко стоял, опершись о притолоку двери, девушка приблизилась к нему.
— Флорель, скажите, что с вами происходит?
Он кисло улыбнулся.
— Ничего, ровным счетом ничего, милая Элиза.
— Это неправда. Я ведь вижу, что вы не такой, как обычно. Вы чем-то опечалены?
— Я печалюсь о многом, Элиза. Но это совсем не должно вас беспокоить. Кстати, до каких пор мы будем обращаться друг к другу на «вы»?
Он сказал это не подумав и, увидев, как вспыхнула девушка, сразу пожалел о сказанном. И дернуло его, право! Она конечно же не так поняла…
Ее взгляд засиял; в нем светилось чувство.
— Флорель…
Он отвел глаза.
— Так значит, — сказала она тихо, — вы… то есть ты опечален нашей разлукой?..
И тут его обуяла злость. Злость на самого себя, на свою глупость, на ее любовь. Один из тех припадков злости, которые с ним случались не часто, но с которыми, когда они находили, он не мог совладать. В отличие от большинства, Антуан во время приступа ярости не орал, не буянил, не дрался, напротив, становился еще более сдержанным и спокойным, — разумеется, только внешне. Но его слова, сказанные в это время, могли испепелить собеседника.
Она ничего не поняла. Она все так же смотрела на него.
— Флорель, милый…
Сен-Жюст холодно взглянул на нее и сказал:
— Что вы себе вообразили, Элиза? Вы здесь абсолютно ни при чем…
Круто повернувшись и не простясь ни с кем, он быстро вышел из комнаты.
Робеспьер нагнал его во дворе.
— Ты очумел, что ли?
— По-видимому, очумел.
— Но это же свинство! Так наплевать в душу людям, которые тебе как родные…
Сен-Жюст смотрел спокойно и отчужденно.
Робеспьер схватил его за плечо.
— Стой, так нельзя, нам надо поговорить. Поднимемся ко мне.
Сен-Жюст не сопротивлялся: ему уже было все безразлично…
— Ничего не понимаю, — говорил Робеспьер, когда они при свете коптящей лампы сидели в его каморке. — Отравляться на такое дело и в таком настроении. Да не знай я тебя — решил бы, что трусишь.
Сен-Жюст молчал.
— Черт, да тебя ничем не проймешь, — сердился Робеспьер. — Ну неужели же, если оставить в стороне все остальное, тебя не радует близкая встреча с родными?
— Я не увижу их, — сказал Сен-Жюст.
— Это почему? Ведь ты же едешь в те края!
— Я не собираюсь их навещать. Объеду стороной.
После этого Робеспьер не задавал больше вопросов.
Он понял, что случайно коснулся темы, которой касаться не следовало. Теперь он говорил только о деле, давал советы, как раскрывать козни врага или недобросовестных администраторов.
Но Сен-Жюст не слушал его. Своим ответом Неподкупному он вдруг неожиданно открыл себе причину своей тоски. Да, конечно, у него так тяжело на душе потому, что он решил не заезжать к матери и не встречаться с Тюилье. Он пошел на это, боясь вновь увидеть ее или услышать разговоры о ней. И вот почему его так разозлила сегодняшняя глупая история с Элизой: он ведь действительно, что бы ни пытался внушить себе, все еще продолжал любить ту, другую…