Взгляд оставался настороженным: женщина явно не верила мне. Я задал ей несколько вопросов, она отвечала односложно и говорила больше о революции вообще, нежели о своем брате. Интонации ее речи показались мне удивительно знакомыми. Я узнавал многие обороты, выражения, слова, которые так часто слышал раньше — они принадлежали покойному трибуну…
В этот раз мы так ни до чего и не договорились.
Но я решил не сдаваться.
Я приходил снова и снова, показывал письма Марата, говорил о том, что мог знать только он. Я даже как врач постарался завоевать расположение Альбертины и, осмотрев ноги ее, оказал ей посильную помощь. И лед постепенно растаял. Она поверила мне. Поверила настолько, что позднее передала мне многие из его рукописей, которые иначе так никогда бы и не увидели света.
Потом, всякий раз по приезде в Париж, я обязательно приходил к ней. Альбертина рассказала мне многое о своей семье, о характере и привычках брата; а я, возвратившись к себе в гостиницу, тотчас же записывал услышанное…
— Вы интересуетесь жизнью Жана Поля, милый Буглен? Вряд ли я полностью удовлетворю ваше любопытство, так как сама знаю не много. Отца, правда, помню хорошо: этот суровый человек прожил до восьмидесяти.
Родом он был с Сардинии, из Кальяри, и фамилия наша тогда писалась Мара… В Швейцарию отец прибыл незадолго до рождения Жана Поля, своего второго ребенка. Отец хорошо чертил и рисовал, преподавал иностранные языки и немного занимался медициной. Хотя семья наша была большой, мы жили в то время безбедно. Отец даже смог дать всем своим детям прекрасное образование!..
Альбертина улыбнулась, на лице ее появилось необыкновенно мягкое выражение.
— Наша мать всегда казалась мне ангелом. Я знала многих добрых женщин, но такой уже не встречала больше. Она была француженкой, но жила в Женеве, где и познакомилась с отцом. Отзывчивая и милосердная, она помогала нуждавшимся и воспитывала в нас чувства справедливости и любви к ближнему. Жан Поль нежно любил мать. Ее преждевременная смерть была для него глубоким горем, с которым душа его никогда не смогла примириться…
Я говорила уже, что семья наша была большой: у меня было четверо братьев и две сестры. Жан Поль, старший из братьев, как вы, наверно, знаете, появился на свет в Будри 24 мая 1743 года; затем отец переехал в Невшатель, где родились я и два других моих брата.
В Невшателе нам пришлось туго. Отец придерживался демократических взглядов и за это терпел постоянные утеснения от властей; то же продолжалось и в Женеве, куда он вернулся в 1768 году. В своей вере воспитал он и второго моего брата, Давида. Юноша талантливый и горячий, Давид писал радикальные политические памфлеты, побывал в Ферне у Вольтера и участвовал в восстании женевских демократов в 1782 году. Разгром этого восстания заставил Давида покинуть родину. Он отправился в далекую Россию. Тогда ему было лет двадцать восемь…
— А Жан Поль?
— Он не участвовал в этих событиях, поскольку еще в 1760 году уехал из дому. Но послушайте, что было дальше с Давидом. Сначала он поступил гувернером в семью русского аристократа Салтыкова, потом преподавал французский язык в различных домах Москвы и Петербурга и, наконец, стал профессором знаменитого Царскосельского лицея! Он воспитал многих известных людей, в том числе поэта-вольнодумца Александра Пушкина. На русской службе Давида неоднократно награждали и даже произвели в чин коллежского советника, а это очень высокий чин! Недаром Бриссо когда-то говаривал, что Давид не менее оригинален, чем его старший брат… Он умер совсем недавно — всего четыре года назад!..
Женщина замолчала и задумалась. Я подождал некоторое время и, видя, что она забыла обо мне и не собирается продолжать, повторил свой вопрос:
— Ну, а Жан Поль?
Альбертина очнулась:
— Жан Поль?.. А что я могу сказать о нем? Меня соединяла с ним тесная дружба, но это относится ко времени революции — тогда у нас оказались общие взгляды.
Впрочем, об этом времени вы все знаете не хуже меня — ведь вы были его другом. А я… Я оказалась вдали от него даже в день его ужасной смерти… Никогда не прощу себе этого…
Женщина снова замолчала. Ее сухие губы словно сжала скорбь, она ушла в себя…
Я не счел себя вправе больше ее тревожить и поспешил удалиться. Мне вспомнилось: люди считали, что и замуж она не вышла, желая сохранить имя «мадемуазель Марат» — в честь своего великого брата…
— К сожалению, я почти ничего не могу рассказать вам о детских годах и отрочестве Жана Поля, — сказала она в одну из следующих встреч наших. — Ведь между нами большая разница в возрасте: в год, когда я родилась, он уехал из дому, уехал навсегда. Я помню лишь, что говорили о нем в семье: его считали необыкновенно добрым и чутким, справедливым и великодушным, но упрямым до безрассудства в случаях, когда он считал себя правым…
…Ребенок слабый и хрупкий, он часто болел. Но это спасало его от обычного мальчишеского озорства и приучало к усидчивости, вдумчивости, самоуглубленности. Он прекрасно учился и в школе Будри, и в коллеже Невшателя. Отец мечтал, что он будет ученым. А сам Жан Поль мечтал — о чем бы вы думали?.. О славе! Да, о славе. Он говорил мне: «С раннего детства я был объят любовью к славе, страстью, которая часто меняла свой объект, но не покидала меня ни на минуту. В пять лет я хотел быть школьным учителем, в пятнадцать — профессором, в восемнадцать — ученым, в двадцать, точно так же как и ныне, я добиваюсь славы — принести себя в жертву отечеству».
Слава… Он часто говорил о ней. Она владела всеми его помыслами… Но это была совсем не та слава, которой жаждут честолюбцы — никто сильнее Жана Поля не осуждал тщеславия сильных мира, — это была слава в самом возвышенном смысле, как понимали ее Плутарх и Корнель, слава великих дел и героических поступков… «Принести себя в жертву отечеству» — как верно и точно выразил он мысль свою, как пророчески предсказал свою судьбу…
А что касается непримиримости, это верно. Он был беспощаден к лицемерам, подлецам, тиранам и бесконечно добр к страждущим и угнетенным…
…Я слушал эту женщину, смотрел на нее и чувствовал в ней ту же доброту и ту же непримиримость. Я знал, что она жила в страшной бедности, но умудрялась помогать другим. Пока глаза ее видели, она занималась своим ювелирным ремеслом и зарабатывала на хлеб. От денег, которые я от чистого сердца пытался ей предлагать, она отказывалась решительно… И — любопытная подробность: после ее смерти не осталось долгов! Напротив, она еще умудрилась кое-что завещать своему соседу-бакалейщику!..
Как они были похожи друг на друга, брат и сестра! И физически, и духовно! И ведь вспомнил я здесь обо всем этом, как только заговорил о первой встрече с Маратом: то же точно лицо, ту же белую головную повязку, то же недоверчиво-настороженное выражение глаз увидел я в первый раз в зале собрания Кордельеров вечером 3 октября 1789 года.
О наружности Марата писали много и почти всегда — с чувством ненависти. Писали враги и бывшие друзья, кто знал его и кто ни разу не видел, писали, желая заклеймить его политические взгляды, его программу, его борьбу. И естественно, делая из него чудовище в смысле нравственном и моральном, они старались и внешне наделить его отталкивающими чертами.
Все эти описания его облика — гнуснейшая ложь.
Во внешности великого трибуна не было абсолютно ничего отталкивающего, хотя еще в меньшей мере он мог сойти за салонного красавца.
Рост Марата едва ли превышал пять футов. Держался он очень прямо, ходил, высоко подняв голову и слегка закинув ее назад, быстрой походкой. Стоял обычно в спокойной позе, скрестив руки на груди; зато, когда говорил, сильно жестикулировал, часто притопывал левой ногой, а иногда даже поднимался на носках. Голос его, как я уже упоминал, был громкий, звучный, очень высокого тембра. Однако я сразу уловил дефект, присущий его речи: Марат плохо выговаривал звуки «з» и «с», которые иногда у него получались почти как «ж»; дефект этот, правда, был заметен, когда он говорил спокойно; при бурном же темпе речи он скрадывался, исчезая в пылких тирадах оратора.