Да, все в этот день были охвачены замечательным единением, и праздник удался на славу. Единственной теневой стороной его оказалось странное поведение короля, на которое нельзя было не обратить внимания. Народ ждал от него речи — Людовик не произнес ее. Читая формулу присяги, король даже не подошел к алтарю! Это выглядело как пренебрежение к празднику и к революционному закону. «Он словно боится промочить ноги, — заметил мой сосед. — А посмотрели бы вы, как в былые времена галопировал он под дождем на охоте!..» Впрочем, великодушный народ старался не останавливать своего внимания на этом досадном штрихе. Все сердца были настолько переполнены счастьем, что омрачить его было невозможно.
Вечером несколько тысяч превосходно сервированных столов ожидали федератов в садах Ля Мюэт. Парижане не хотели слишком скоро расставаться со своими братьями из провинций и удерживали их, сколько могли. Ночью веселье продолжалось. Главным бальным залом стала площадь, где ранее стояла Бастилия. Пересаженные туда восемьдесят три дерева имели почти на каждой из своих ветвей лампионы различных цветов, образовавшие обширный световой свод. На том месте, где были найдены скелеты узников, сделали вход в пещеру, в которой находились закованные цепями мужская и женская фигуры, опиравшиеся на глобус: это были фигуры, так долго украшавшие циферблат башенных часов Бастилии. А на пороге бывших темниц, превращенных в рощицы, виднелась надпись высокой простоты: «Здесь танцуют». И вы бы видели, как танцевали! Причем ваш скромник сын не отставал от других!..
Сейчас, когда я пишу эти строки, на дворе белый день, второй по счету от начала праздника. Но праздник словно бы еще не кончился: федераты по-прежнему в Париже, улицы по-прежнему полны народу, и прямо под моими окнами веселая толпа проносит бюст бессмертного Жан-Жака, украшенный венком из дубовых листьев!..
Вы видите, дорогие мои, я переполнен впечатлениями. Все пережитое стремится наружу, мысли бегут впереди пера, и я мог бы еще много и много рассказать вам! Но следует соблюдать меру и поберечь ваши глаза. Остальное — в следующем письме. Не забудьте и вы черкнуть мне о том, как все прошло у вас. Я же остаюсь вашим неизменно нежным и любящим сыном, тоскующим от того, что не могу прижать вас к своему сердцу,
всегда вашим Жаном.
…Это письмо, написанное на едином дыхании, я привел, забегая несколько вперед. Да не посетует взыскательный читатель! Оно дорого мне своим искренним энтузиазмом, своей чистой верой. И пожалуй, самое главное: оно довольно точно воспроизводит общее настроение последнего светлого дня революции, когда стихли все бури и неумолимая вражда словно перестала существовать. Это был только момент, но момент замечательный: всеобщие братство и счастье, казалось, захлестнули Францию!..
14 июля все пели: «Cа ira!»
Не было политического деятеля, писателя, журналиста — друга или сторонника революции, который не разделял бы этого общего настроения, этой общей веры…
Не было, за исключением одного.
Как и в октябрьские дни прошлого года, Марат не поддался иллюзиям.
«К чему эта необузданная радость? — писал он. — К чему эти глупые проявления веселья? Ведь пока революция все еще только мучительный сон для народа!.. Чтобы вернее заковать вас в цепи, они забавляют детскими играми… Они венчают жертву цветами!..»
И на все голоса возмущения в его адрес он, пожимая плечами, отвечал одно и то же:
— Меня ожидает участь Кассандры…
Да, он был прав. Его ожидала участь Кассандры. И не был ли он в самом деле Кассандрой революции?..
Все его пророчества сбылись.
И все же, разве не сладко было хотя бы на миг отдаться счастью надежд, поверить в свершившуюся мечту свободы и братства!..
Глава 12
Марат был поистине удивительным человеком.
Даже когда он отсутствовал, общество ни на миг не могло забыть о нем.
Находясь в Англии, он умудрился напечатать, а затем и переслать в Париж две политические брошюры. Одна из них, под заглавием «Призыв к нации», особенно обеспокоила меня своим началом:
«С берега, куда меня выбросила буря, нагой, помятый, весь в ушибах, обессиленный и полумертвый от усталости, я со страхом обращаю взоры свои к этому бурному морю, по волнам которого беспечно носятся мои ничего не ведающие сограждане…»
Я содрогнулся, читая эти строки. Конечно, Марат выражался фигурально, но, очевидно, ему было очень плохо на чужбине…
Но не только вести с чужбины напоминали об изгнаннике «ничего не ведающим согражданам». Вскоре после его отъезда я услышал, как газетчик выкрикивает очередной номер «Друга народа».
Купив номер и просмотрев его, я с сожалением убедился: это была подделка. Не те мысли, не те слова. Но примечательно: «Друг народа» стал настолько популярен, что находились желающие наживы ради идти на подлог!..
Он, как всегда, появился внезапно. Был теплый майский вечер. Я только что закончил свой нехитрый ужин, как раздался голос мадам Розье:
— Вас спрашивают, мосье Жан!
В следующую секунду я сжимал в объятиях Марата.
После первых приветствий и восторгов я спросил, как рискнул он, зная, что декрет Шатле остается в силе, вернуться во Францию?
Марат расхохотался:
— Слушай, мой мальчик, я не такой ведь дурак, чтобы лезть к дьяволу в когти. Я зорко следил за тем, что тут у вас происходит, и, по видимому, знаю несколько больше, чем ты.
— То есть?
— А дело Дантона? Этот мужественный человек чуть ли не пострадал за меня. Против него, как известно, тоже был издан обвинительный декрет. Я ожидал, чем кончится дело. И что же? Дантон всех их оставил с носом. На пнях вопрос был обсужден в Ассамблее. Патриоты, единомышленники Робеспьера, сумели защитить председателя Кордельеров, и Учредительное собрание оказалось вынужденным отложить этот вопрос, иными словами, сняло его с повестки дня и упрятало под сукно… Но если Дантон может сегодня свободно разгуливать по Парижу, почему не могу делать этого я?.. Короче говоря, отцы-сенаторы, предвидя разного рода празднества и юбилеи, временно подобрели — и ваш покорный слуга получил нечто вроде амнистии.
— Откуда вам это известно, учитель?
Марат хитро подмигнул:
— Мне всегда известно то, что меня интересует и что связано с делом свободы, иначе бы я не был Другом народа. Итак, мы снова обладаем передышкой, которую нужно использовать как можно эффективнее… Но что я вижу?..
Бездумно перебирая газеты на моем столе, Марат наткнулся на фальшивого «Друга народа». Лицо его посерело. Если до сих пор он говорил веселым, оживленным тоном, то теперь голос его дышал яростью.
— Мерзавцы, гнусные пасквилянты, разбойники, достойные виселицы! И ты держишь у себя это дерьмо! Подумай, что они творят! Как позорят мое доброе имя, как извращают идеи! Наемные пачкуны, готовые продаться всякому, кто им заплатит, они заставляют меня краснеть перед моими подписчиками! Но не на такого напали. Я уже предпринял кое-какие шаги. Если понадобится, взбудоражу общественное мнение, обращусь к официальным лицам, даже к полиции, но сотру их в порошок! Они еще попрыгают у меня!..
— Учитель, почему вы говорите «они»? Разве их действительно несколько?
— По крайней мере трое. И один из троицы, представь себе, мой бывший издатель Дюфур! Вот и верь после этого людям… Я облагодетельствовал этого вздорного старика, а он вообразил, будто может тягаться со мной!.. Второй — бывший парикмахер… Недурно?.. Третий — какой-то бездарный адвокат… Но довольно об этом, иначе у меня будет разлитие желчи, или я просто лопну от ярости… Переменим тему. Почему ты не спросишь, как провел я время в Англии?
— Я как раз собирался это сделать, но ведь вы не даете мне вставить слово!
— Поди ты, какой гордый!.. Ну слушай. Поначалу мне было очень плохо… Хуже и быть не может… Тут я, кстати, должен рассказать тебе одну историю к вопросу о непрочности людских отношений. Только что ты услышал о Дюфуре; а теперь узнай нечто не менее вопиющее.