Начались проскрипции.
Преследованиям подверглись многие патриоты, в первую очередь кордельеры и вожаки предместий; в числе арестованных оказались Верьер и Эбер. Были выправлены ордера на арест Дантона, Демулена и Фрерона. Но здесь господа каратели опоздали. Из Фонтенуа Дантон укатил к себе на родину, в Арси, а оттуда — в Англию, Фрерон стушевался, передав свою газету другому лицу, Камил также исчез, успев выпустить последний номер «Революций», который заканчивался двустишием:
Мы с Мейе, не тронутые рукой буржуазное Фемиды, погрузились каждый в свои дела; он сражался с аристократами Театра Нации, я весь отдал себя медицине, тем более что необходимо было искать заработок.
Хуже всего было Марату.
Едва успев выздороветь, он снова ушел в подполье. В ближайших номерах «Друга народа» он беспощадно разоблачал виновников кровопролития 17 июля. Но потом шпионы Лафайета выследили его типографию. Она была разгромлена, а издательница Марата, славная госпожа Коломб, весьма энергичная и преданная делу патриотка, была арестована и брошена в тюрьму.
Журналисту снова пришлось менять убежища и прятать свои печатные станки Он писал, что его газету разносят венсенские и сен-мандские молочницы, его же самого преследователи «отыщут только мертвым».
Бесстрашный Марат продолжал бить в набатный колокол среди всеобщего уныния.
Я пересматриваю номера его газеты этой поры.
Их не так много.
Между 20 июля и 7 августа их нет вообще: Марат не мог найти типографию, которая согласилась бы печатать его газету.
Но в каждой строке каждого номера — напоминание, призыв, ярость борца, не желающего склонить голову.
«…Кровь стариков, женщин и детей, убитых вокруг алтаря Отечества, еще дымится, она призывает к отмщению, а подлые законодатели осыпают похвалами и голосуют благодарность жестоким палачам, трусливым убийцам…»
«…Что касается Друга народа, вы знаете: он всегда рассматривал ваши декреты, противоречащие Декларации прав, как годные лишь для подтирки. О, если б он мог поднять две тысячи энергичных людей!.. Праведное небо! Если бы он мог вдохнуть в души своих сограждан пламя, которое его пожирает! Тираны мира задрожали бы от народной мести!..»
«…Поскольку наше единственное спасение в гражданской войне, необходимо, чтобы она вспыхнула как можно скорее!..»
Это поразительно!
Тем более что условия жизни Друга народа становились все тяжелее.
Именно в это время неожиданно умер его честный приверженец, державший кафе на улице Капнет, штаб-квартира Марата, где проходили его встречи со многими нужными людьми, прекратила существование. Он уходил все глубже в подполье, теряя связь с внешним миром, замыкаясь в четырех стенах, проводя в полном одиночестве дни и недели.
В августе — сентябре я видел его всего два раза.
Первая встреча произошла в темной комнатушке, на задворках полупокинутого дома, в глубине квартала Марэ. Я принес журналисту последнюю сумму, которую удалось выкроить из остатков моих сбережении.
Он долго отказывался:
— Тоже богач нашелся… Вероятно, сам все туже затягиваешь пояс?
— Дорогой учитель, у меня есть все необходимое!..
— Ну, ну. Раньше ты врал родителям, теперь будешь врать мне? Ни к чему это. И разве спасут меня твои крохи?
— Спасти не спасут, но помогут, пока вы выкрутитесь из этого положения.
— По видимому, я не выкручусь никогда, — со вздохом сказал Марат. — Но оставим это. Бываешь у якобинцев?
— Когда мне, учитель? Да ведь вы знаете, что в связи с событиями на Марсовом поле клуб фактически распался: господа конституциалисты покинули его и организовали свое новое пристанище у Фельянов…
— Знаю, знаю. Так и должно было получиться. Горько другое. Некоторые патриоты — из самых чистейших — повесили носы и заговорили о примирении…
— Вы о ком, учитель?
— О Робеспьере. Вот, взгляни, я только что получил от одного из моих постоянных корреспондентов копию письма этого неподкупного патриота к Фельянам. Слушай: «Кровь пролилась. Мы далеки от обвинения наших сограждан… Мы не намерены упрекать их. Мы можем лишь проливать слезы. Мы жалеем жертвы. Но нам еще больше жаль виновников резни…» Ну, каково? А вот его же послание к Ассамблее: Представители, ваша мудрость, ваша твердость, ваша бдительность, ваша внепартийная и неподкупная справедливость…» Дальше можно не читать. Что скажешь? Это справедливость Малуэ, бдительность Барнава, внепартийность Ле Шапелье, их он имеет в виду?!
— Учитель, может, это тактический прием?
— Плохой прием. Это растерянность. Пройдет несколько дней, и ему станет стыдно за себя, за всю эту галиматью…
— А ты знаешь, — сказал он через некоторое время, я прихожу к выводу, что из всех революционеров только мы с тобой, безнадежные идеалисты, держим один и тот же курс… Посмотри, что делают перипетии жизни с великими людьми, прославленными лидерами: небольшое изменение обстановки, маленький просчет в ожиданиях — и они готовы. Вот возьми, святой Мирабо. Когда-то его считали Зевсом-громовержцем, на него молились как на самого пылкого защитника свободы. И, правда, накануне Бастилии он громил двор и аристократов. Но вот революция началась, он убедился, что она может ударить его по карману, — и он поет уже другую песню, он защищает тех, в кого вчера еще метал стрелы, он стал оборотнем! В это время левые позиции занимает Ле Шапелье. Он грозит Мирабо, он срывает аплодисменты галерей, он патриот из патриотов. Но вот революция двинулась чуть-чуть дальше, он испугался, что его интересам буржуа, друга предпринимателей, будет нанесен материальный ущерб, — и он уже поет другую песню, он добивается антирабочего закона, против которого боролся один я; он закономерно отступает вправо, он становится оборотнем. Затем приходит очередь красавчику Барнаву. Он возглавляет демократию. Он распинает Мирабо и Ле Шапелье! Ему аплодирует вся Франция! Но революция продвигается чуть-чуть дальше, встает вопрос о колониях, о правах цветного населения, и демократ Барнав, у которого, как и у его друзей Ламетов, есть рабы на Сан-Доминго, сдает позиции; он кричит революции «Остановись!», он превращается в оборотня и расстреливает тот самый народ, который вчера ему рукоплескал!
— Нечто подобное вы теперь хотите сказать и о Робеспьере, учитель?
Марат возмутился:
— Подумай, что ты городишь! Вот уж этого от тебя никак не ожидал. Робеспьер… Робеспьер — совсем другое дело. В этом паршивом Собрании нет более чистой и возвышенной души, чем он. Я сразу его разглядел и понял. Он честен, он предан революции, он никогда не станет ренегатом, как другие. Но он… как бы тебе сказать поточнее? Он всегда немного запаздывает. Он может поддержать, но не начать. То ли беда в том, что он принадлежит к презренному племени юристов, то ли таков его темперамент, особый склад его характера. Он всегда поначалу робеет. Он не умеет дерзать. Он слишком часто оглядывается. Ему трудно принять решение. В конце концов, он его примет, и решение будет правильным, но он примет его с некоторым опозданием, а опоздание иной раз становится роковым…
Я не могу не вспомнить одного свидания Марата с Робеспьером, единственного, на котором я присутствовал. Оно произошло несколько месяцев спустя после только что описанного разговора, но об этой встрече следует рассказать именно сейчас.
Было самое начало 1792 года. Марату жилось немного свободнее, он временно вышел из подполья.
Уже поговаривали о войне.
У Марата и Робеспьера, как и почти во всех других случаях, складывалось единое мнение по этому вопросу, И вот однажды журналист сказал мне:
— Жан, нужно встретиться с Неподкупным. Отправимся сегодня к нему.