Вот только бы добраться до них…
Между тем залпы прекратились. Неужели все? Я вздохнул с облегчением и ускорил шаг.
Увы! Успокаиваться было рано. Закончилось только первое действие кровавой драмы, чтобы подготовить сцену для второго.
До сих пор конные гвардейцы спокойно стояли по углам поля. Но кровавый зуд не давал покоя их рукам, В общей вакханалии убийств они должны были взять свою долю. И теперь пехотинцы галантно уступали им поле деятельности.
Действительно, едва прекратилась стрельба, как эти доблестные герои с криками и свистом, обнажив сабли, бросились в толпу беззащитных.
Я не хочу и не могу описывать дальнейшее. У меня и сейчас нет сил для этого. Скажу лишь, что это было еще страшнее, чем начало. Люди кружились по полю, плохо соображая, что происходит и что их ждет. Сабли свистели в воздухе. Удар, крик, и все… Конные гвардейцы дошли до такого остервенения, что гонялись за теми, кому удавалось вырваться из общего клубка, а если жертва избегала копыт их лошадей — швыряли сабли в ноги…
Я с упорством отчаяния тащил моих подопечных к цели. Она была уже близка, когда мимо нас промчался гвардеец. Все решали доли секунды. Я увидел, как сабля сверкнула в луче заходящего солнца, и понял, куда она опустится. Я заслонил Луизу своим телом. Удар пришелся по руке, и гвардеец полетел дальше. Не почувствовав боли, я сделал последнее усилие. Солдаты у Военной школы расступились перед нами. Вместе с потоком счастливцев, избежавших смерти, мы бросились в открывшуюся брешь…
…Тишина, царившая вокруг, казалась неестественной. Я сидел на каменной приступке полуразвалившегося здания, а Луиза тщательно перевязывала мне руку куском полотна, оторванным от ее нижней юбки. Маленький Жан сидел рядом; он устал, зевал и просился домой. Спокойная, мирная картина, почти буколическая идиллия. Девушка чуть-чуть улыбалась и укоризненно покачивала головой.
Вы тоже улыбаетесь, мой милый читатель?
Улыбайтесь на здоровье. Ведь трагическое и трогательно-нежное часто находятся рядом.
Да, вы угадали, я полюбил Луизу.
Я проводил ее до дому и познакомился с ее близкими.
Потом мы часто встречались.
А еще потом она стала моей женой.
Но это произошло много позже. И это не имеет ни малейшего отношения к моей повести о Марате.
Я застал его сидящим у окна. Его голова была туго стянута белой косынкой. У рта залегла складка скорби. Он едва взглянул на меня.
— Ты ранен?..
— Пустяки, учитель.
— А Мейе?
— Я потерял его в толпе.
Мы замолчали. О чем было говорить? Вероятно, он все знал. Я хотел было спросить его о здоровье, но понял, что сейчас это будет неуместным. Мы сидели молча, пока не спустилась тьма.
Тогда пришел Мейе.
Он был цел и невредим. Ему удалось выбраться немного позже, чем нам, и после того он побывал еще кое-где.
Света мы не зажгли, и только уличный фонарь бросал тусклые блики на стены.
— Они решили напоследок применить артиллерию, — рассказывал Жюль. — Была бы яркая картина, представляете, алтарь Отечества, развороченный ядрами национальных гвардейцев?.. Но господин Лафайет не допустил этого. Как всегда, он кончил красивым жестом: когда канонир зарядил орудие, генерал заслонил жерло корпусом своего коня…
— Тартюф! — пробурчал Марат.
— Все кончилось около восьми. Потом они хотели разгромить Якобинский клуб. Робеспьеру удалось скрыться — его приютил один патриот…
— А Дантон, а все наши? — спросил я.
— Они еще днем укатили в Фонтенуа, к тестю Дантона… Ничего не скажешь, благоразумные молодые люди…
— Подлые трусы! — отрезал Марат.
— А вы помните, что писал в своем «Ораторе» Фрерон 15 июля? — Мейе вытащил из кармана скомканный листок и, подойдя к окну, прочитал: — «…Верьте, если Лафайет прикажет расстреливать безоружный народ, его солдаты — солдаты отечества — тотчас же сложат оружие, как сделали это 18 апреля. Кроме того, кто не умеет умирать, тот недостоин быть свободным…» — Мейе бросил листок: — И после таких-то речей?
— Жалкий паяц! — припечатал Марат и своего любимца, хозяина квартиры, в которой мы находились.
Он встал.
Тут я рискнул спросить:
— Учитель, зачем вы покинули постель?
Он ничего не ответил, только посмотрел на меня, и, если бы было светло, я прочитал бы, наверно, в его взгляде: «Сгинь, ничтожество!»
Потом он медленно прошелся по комнате. И сказал!
— Ну, вот и все. Вы не верили мне. Вы убедились. Но какой ценой?..
Еще раз прошелся и сказал:
— Не станем проливать бесполезных слез. Негодяи будут наказаны — ни один из них не избегнет справедливого возмездия. А народ станет благоразумным. Несмотря на все мои предупреждения, он верил этим лицемерам и пройдохам. Что ж, теперь его вера расстреляна на Марсовом поле, расстреляна навсегда. Это не пройдет бесследно. Теперь народ — или я ничего не понимаю в революции — поднимется и будет бороться до тех пор, пока кровь его матерей, отцов, братьев, сестер и детей не окажется отмщенной!..
Он стоял у окна, скрестив руки на груди. В отблеске уличного фонаря его глаза сверкали. Он казался в этот момент подлинным библейским пророком.
Глава 17
Французский народ обладает свойством, которое часто вводит в заблуждение и, по видимому, еще не раз обескуражит тех, кто стремится управлять им.
Это свойство — не знаю, порок или добродетель — состоит в способности резко, я бы сказал — мгновенно, переходить под воздействием полученного толчка из одного состояния в другое.
Созерцая этот народ, с дикой горячностью несущийся по пути свободы, можно подумать, что он одарен избытком силы; но вот удар — и он уже барахтается у ног властелина! Впрочем, властелин этот не должен обольщаться кажущейся прочностью своей власти, ибо под призраком смерти кипит жизнь, под оледенелой корой таится вулкан; необузданная идея Франции идет своим путем, и, когда она вновь проявится, поражаешься, насколько она двинулась вперед за время, пока ни один видимый признак, пи один слышимый звук не выдавал ее движения!..
После бойни на Марсовом поле свойство это проявилось с особенной яркостью.
Общественная жизнь, казалось, замерла.
Еще вчера такой возбужденный, Париж впал в мрачное оцепенение.
Движение в клубах напоминало рокот моря после пронесшейся бури.
Революционные очаги покрылись пеплом.
Актеры театра Мольера спешили вычеркнуть стихи по поводу бегства Людовика XVI, вставленные Ронсеном в пьесу «Лига тиранов»; патриотические намеки в «Карле IX» уже не вызывали аплодисментов, и новый театр на улице Ришелье стал объектом постоянных нападок со стороны все более правевшего Театра Нации.
Красное знамя, казавшееся еще более покрасневшим от народной крови, было заменено в окне ратуши, но не трехцветным, а белым, причем ни один крик возмущения не нарушил этих верноподданнических манипуляций господина Байи.
18 июля мэр выступил с трибуны Учредительного собрания с подлейшей речью, где ложь перемешивалась с кощунством. Он сказал, в частности: «Были совершены преступления, и пришлось применить закон. Смеем уверить, это было необходимо… Мятежники провоцировали силу; они стреляли по представителям муниципалитета и по национальным гвардейцам, но на их преступные головы пала кара…» И так далее, и тому подобное…
Байи аплодировали: председатель Собрания поздравил его, а Барнав тут же запел о храбрости и верности национальных гвардейцев…
…Я часто задаю себе вопрос: вспомнили эти двое о своих лживых словах и кровавых делах в декабре 1793 года, когда по приговору революционного трибунала они один за другим взошли на эшафот?..
…Извращая суть происшедшего, Байи убеждал, будто число жертв невелико; оно якобы не превышало двадцати четырех убитых «мятежников». Спрашивается, почему же тогда в течение двух дней Марсово поле было оцеплено и трупы сбрасывали в Сену?.. По уверениям людей сведущих, всего было расстреляно и зарублено до шестисот несчастных.