Меер очень скоро убедился в том, что Америка — не Лешно: там он имел власть над детьми, а здесь все было по-другому. Здесь отцы своим детям и слова поперек сказать не могли. На все его упреки команда огрызалась:
— Ты лучше за своими делами смотри!
Хана-Лея всячески проклинала «Колумба», хотя и не знала, кто это такой и чем он провинился, — просто слышала, что все женщины в Америке делают это, и вторила им:
— Испортил всю нашу жизнь! Ох, чтоб ему в могиле не лежалось!
Не только команда, но и Рохеле (которая давно уже вернулась с портным Юдлом, оставив Иоселе у тети) здесь стала совсем другой: ходила с подругами в мастерскую, училась, щеголяла в шляпках, часто бывала в театре и даже звала с собой мать.
Меер с женой сидели дома вдвоем и тосковали по Иоселе, который остался по ту сторону океана, у тетки. Они считали его своей единственной надеждой и мечтали поскорее увидеть.
А Иоселе?
Их ребенок между тем вырос большим мальчиком — уже два года он жил без родителей, давно начал изучать Талмуд, перешел к другому ребе — а Меер и Хана-Лея все еще не могли увидеть своего ученого сына.
По субботам, в послеобеденные часы, его знания проверяли дядя Лейбуш и тетя Шейнделе. Однако тетя при этом так смеялась, что было непонятно, радуется она за него или просто издевается. Лицо у нее становилось все бледнее, пятна на щеках — краснее, а глаза лихорадочно блестели. Она сидела целыми днями дома и шила себе саван: «Надо уже готовиться, — говорила тетя, — каждый человек должен делать это загодя». Она примкнула к погребальному братству, и кто бы в городе ни был при смерти, тетя обязательно находилась у постели умирающего, наблюдая его расставание с душой. Теперь Иоселе тоже знал обо всех умирающих в городе, о том, как отходил человек и какая гримаса искажала его лицо в последнюю минуту жизни. Ему также было известно о том, кто в ближайшее время умрет, потому что тетка просиживала долгие зимние ночи, перечисляя имена людей, которых со дня на день ожидает смерть. Иоселе часто видел этих людей на улице, и ему казалось, что она вышагивает перед ними, поджидая своего часа. Дядя целыми днями молчал, будто пребывал в каком-то ином мире и появлялся в нашем лишь тогда, когда надо было поесть… Иоселе по-прежнему жил в местечке и общался с родителями только при помощи писем.
Тоска мальчика по отцу и Меера по сыну день ото дня росла. Их разделял целый океан, и только в письмах они могли излить друг другу душу. Иоселе рассказывал отцу о каждом новом разделе Талмуда, который они прошли, о диспутах по спорным вопросам, которые ребе устраивал с учениками; Меер, в свою очередь, писал сыну об их жизни в Америке.
Отец очень тосковал по Иоселе, тем более что команда приносила ему одни огорчения. Мальчики забывают, что они евреи, писал отец, встают утром и тут же хватаются за еду, забыв о молитве. Целыми днями торчат в своей школе, где их учат на английском, бегают без шапок по улицам, жгут костры, забывают родной язык и не слушают родителей, потому что здесь так принято: дети не считают нужным уважать старших. Рохеле тоже будто подменили: наряжается в шляпки и ходит по театрам и циркам…
Иоселе очень удивляло поведение братьев, которые могут есть, не помолившись. Как же так? Как вообще еврей может жить, не молясь? Он писал им письма, напоминая о заповеди, предписывающей чтить отца своего и мать, посылал книжки, в которых рассказывалось о том, как велико значение заповеди о почитании родителей. В книжках все это было изложено иносказательно, с моралью, которую должна была уразуметь команда. Однако ничего не помогало.
Чем старше становились мальчики, тем с большим отчуждением относился к ним отец. Они росли у него на глазах, но выросли непонятными и чужими. Религиозные привычки и набожность отца вызывали у них смех, а по субботам сыновья бегали на «гонку» — так Хана-Лея называла игру в мяч, к которой они пристрастились.
Домой мальчики возвращались вечером, оборванные, без шапок, с расцарапанными физиономиями, но ругаться на них было нельзя. Америка была такой страной, в которой бить детей не разрешается, поэтому их страх перед отцом как рукой сняло. Меер ходил по своему дому как чужой: он видел, что его дети перестают походить на евреев, по сто раз на дню нарушают еврейские законы и обычаи, но не мог ничего ни сказать, ни сделать. Мало того — они начали относиться к отцу как к тронутому, к дураку, несмотря на всю его ученость и прочитанные фолианты. Вся его набожность казалась им чепухой и вызывала только насмешки. В то же время Меер получал письма от Иоселе, полные любви и преданности; в них он приводил различные толкования трудных мест в Талмуде, и сердце отца изнывало от тоски по этому чистому, верному еврейской вере ребенку. Мееру хотелось его увидеть, поговорить с ним, ведь для Иоселе он по-прежнему был отцом, достойным почитания. Он бы сам с ним занимался, ходил в синагогу, изучал Талмуд. В конце концов Меер написал зятю Лейбушу, чтобы тот приложил все усилия и переправил все-таки мальчика сюда, в Америку.
Приближался Пурим.[12] Солнце все чаще показывалось в местечке, снег начал таять, и в воздухе уже чувствовалось дыхание весны. Дети в хедере стали поговаривать о новых кафтанчиках, которые родители шьют им на праздник. Они показывали друг другу образцы материала, из которого им делают обновы, и ходили к портным на примерку. В эту пору Иоселе еще сильнее скучал по родителям. Ему хотелось хоть один день, хоть один вечер побыть с ними, хотя бы просто постоять у дверей, заглянуть в замочную скважину и посмотреть, что у них там делается. В сумерках, возвращаясь из хедера (был уже конец учебного года, поэтому перестали заниматься по вечерам, да и день заметно удлинился), Иоселе видел, как его товарищи весело бегут домой к своим родителям, и тяжко вздыхал. Поднимая глаза к небу, он читал про себя сочиненную им молитву: «Господи, доколе еще я буду отбывать изгнание? Доколе, Господи, доколе?»
Свое пребывание вдали от родителей он считал ниспосланным ему наказанием Божьим.
Однажды, прочитав эту молитву, Иоселе горько расплакался. Поплакав вдосталь, он почувствовал облегчение, как будто что-то предвещало близкое избавление. Бог внушил ему добрую мысль, и Иоселе начал подумывать о лечении струпиков на голове.
На следующее утро он, никому не сказавши ни слова, отправился к местному лекарю Шмуэлу. Деньги на карманные расходы, которые присылал отец, Иоселе не тратил. И вот теперь он пошел к лекарю, показал струпья на голове и попросил дать ему лекарство.
Лекарь Шмуэл намазал голову Иоселе какой-то мазью — и вот оно, чудо, сотворенное Богом! — то, чего не смог сделать знаменитый профессор в Берлине, который лечит царей, оказалось под силу местному знатоку. Струпья стали исчезать, как по мановению руки. Чудо, творимое Богом, было для всех очевидно: недаром же теперь солнце светило восемь дней подряд, как в середине лета! Лекарь Шмуэл и сам говорил, что это просто удивительно, потому что мазь, которую он прописал, действует именно когда ярко светит солнце. Иоселе тоже понимал, что это чудо, ниспосланное Небом, что это сам Бог, услыхав молитвы мальчика, возжелал прийти ему на помощь.
Когда голова у Иоселе совершенно очистилась, он написал отцу письмо, сообщая, что от струпьев и следа не осталось и чиновникам на границе не к чему будет придраться. Меер тут же послал зятю ответ, и все убедились в том, что само Небо благоволит тому, чтобы отец с сыном наконец свиделись. Как раз в это время портной Юдл выписывал свою семью и было решено, что Иоселе поедет вместе с ними. Отправляться решили сразу же после Пейсаха.
Очень трогательным было расставание Иоселе с учителем и товарищами. Ребе даже изучил с ним новую главу из Талмуда, с тем, чтобы он рассказал ее отцу.
Нет надобности описывать, как прошло путешествие по океану, — ведь для Иоселе это было уже не ново. Он знал океан как свои пять пальцев: шутка ли, сколько этому мальчику пришлось уже пропутешествовать!
12
Праздник в память о счастливом избавлении евреев от истребления в годы персидского владычества.