Когда настал момент показаться американским чиновникам, у Иоселе уже не колотилось сердце, как в первый раз. Он понимал — Небу угодно, чтобы на сей раз он свиделся с отцом, изгнание его окончилось. Поэтому мальчик спокойно снял шапку и показал голову.
Мазь лекаря Шмуэла действительно помогла: чиновники и заподозрить не могли, что голова Иоселе была когда-то покрыта струпьями, из-за которых ему был запрещен въезд в Соединенные Штаты. Сейчас, с Божьей помощью, от этой беды не осталось и следа.
Спустя несколько часов Иоселе увидел родителей. Меер, взяв его за руку, повел с корабля. И вот мальчик ступил первый раз на американскую землю, поздоровался со своими братьями и сестрой, а когда к ним начали приходить земляки, Иоселе каждый раз снимал шапку и показывал свою чистую голову, давая тем самым понять, что можно справиться с любой бедой. Общая радость была так велика, что описать ее никакому перу не под силу…
Иоселе не узнавал своих братьев. За те два года, что он их не видел, они стали какими-то другими, и мальчик начал их немного побаиваться. Неужели это его братья — Берл и Хаим? Они теперь совсем не похожи на евреев, ходят целыми днями с непокрытой головой, носят короткополое платье и разговаривают между собой на языке, которого Иоселе не понимает. Отца братья не боятся, едят, не помолившись и не вымыв рук. Впрочем, не только они переменились — изменились все. Рохеле одевается как важная барыня и целыми днями где-то пропадает; мама тоже не та, что была прежде: она видит, что Хаим и Берл садятся за стол, не помыв руки, но ничего им не говорит. Они в субботу колют дрова и жгут бумагу, а отец носит короткий пиджак и вечером, когда приходит домой, читает газету. Вообще, все ведут себя как-то странно. Вот уже две недели, как Иоселе здесь, а никому еще и в голову не пришло отвести его в хедер, к ребе. Говорят, что его отдадут в школу, в которой учатся Хаим и Берл, где он тоже будет сидеть с непокрытой головой.
Пока Иоселе живет дома с мамой и боится выглянуть на улицу. Сколько братья ни тащат его из дому, он выходить не хочет. Иоселе боится этой чужой улицы, откуда доносится такой дикий шум! Вот он и бродит по незнакомой еще квартире и никак не может в ней освоиться. Все здесь ему чуждо — и дом, и братья, и даже мама. Одета она не так, как дома, и говорит по-другому. Иоселе никак не может понять, где он оказался. Иной раз он берет из шкафа Талмуд, садится за стол и повторяет трактат, который изучал дома. Мать в это время стоит в углу и плачет от радости. Но тут приходят братья, поднимают его на смех и отбирают книгу. Сквозь открытые двери и окна в дом врывается беспрестанный гул улицы: грохот и скрежет, крики, игра шарманки — все это не дает сосредоточиться, а братья тащат его из дома. На улице светло, много ребят, играет какой-то ящик, а люди рядом танцуют; в другом месте дети собирают на мостовой и тротуарах обрывки бумаги, складывают в урну и поджигают; парни затевают разные игры, и все веселятся, смеются, кричат… Братья стараются вовлечь в игру Иоселе, но тот стоит поодаль, пугаясь чужих детей и шума; он вырывается из рук братьев, убегает домой и прячется в угол. Тогда мать сама берет Иоселе за руку, ведет к играющим детям и подталкивает: «Иди, Иоселе, поиграй с ребятами!» Но тот боится и отходит в сторону. Потом возвращается в дом и снова принимается за Талмуд или находит книжку и садится с ней в уголке, как взрослый, почти пожилой человек.
Иногда его охватывает тоска по старому дому, хотя Иоселе знает, что там, на родине, у него никакого дома больше нет, ведь родители здесь, но это не тот дом, по которому он тосковал там, у дяди с тетей. Тот, прежний, — где отец по ночам сидел над фолиантами, а он, Иоселе, засыпал за столом под напев, с которым отец читал тексты священных книг, — остался в другом месте. Тот дом, где мать зажигала свечи и читала над ними благословение, — он не здесь, а где-то очень далеко отсюда.
Только по вечерам, когда отец приходит с работы, Иоселе берет Талмуд, подходит к нему и открывает фолиант на том месте, где находится последний пройденный им трактат. Меер садится рядом с сыном, читает нараспев, и мальчику кажется, что он снова дома. Оба они в этот момент чувствуют глубокую близость, тоскуя по прежнему, старому дому, от которого жизнь их так сурово оторвала.
Так отец и сын за изучением Талмуда вновь обретали друг друга в огромном чужом Нью-Йорке.
Время, когда Иоселе непременно нужно было определить в «скул», неумолимо приближалось: уже несколько раз приходили из школы и справлялись о нем.
Мать взяла мальчика за руку и в сопровождении Берла отвела Иоселе в «скул».
Когда они вошли в большое здание, Иоселе охватил страх, и, только увидев, как свободно чувствует себя Берл, мальчик немного успокоился. Берл привел мать и брата в канцелярию, где Иоселе официально зачислили в школу. Хане-Лее долго пришлось уговаривать сына, покуда он согласился снять шапку, прикрыв голову обеими руками. Иоселе с удивлением смотрел на Берла, который объяснялся на незнакомом языке с чужим рослым человеком, ничего не страшась. Потом брат взял мальчика за руку и привел его в большой зал.
Иоселе не хотел входить, он боялся и упрашивал маму пойти с ним.
— Иди, деточка, иди! Не бойся! — уговаривала Хана-Лея. — Ты же видишь, Берл тоже там.
Зал поразил Иоселе своим размером: такой огромной комнаты он никогда не видел. Ведь этот зал был даже больше синагоги, не будь рядом помянута! Здесь уже сидело полно ребят. Иоселе не заметил, как усадили и его, — засмотрелся на подиум. Там стояли какие-то важные люди и играли на органе, звуки которого вообще-то еврею слушать не полагается, потому что в храме Соломона, конечно, никакого органа не было. Дети в это время хором пели незнакомую Иоселе песню, и хотя еврею, без сомнения, слушать ее тоже было не положено, но была она такой чудесной, а звуки органа так гремели в этом огромном зале, что Иоселе остался сидеть. Он испытывал страх, слезы выступили на глазах, ведь голос органа был так сладостен и громок, что хватал за душу; но так не могли играть в храме Соломоновом, а он сидел здесь с непокрытой головой и слушал музыку! Однако вскоре пение прекратилось и дети с шумом начали расходиться. Иоселе снова удивился, взглянув на Берла, который подошел к одной из важных дам и заговорил с ней легко и свободно, нисколько ее не боясь.
Тут эта самая госпожа подходит к Иоселе, смотрит на него с ласковой улыбкой и что-то говорит. Мальчик смущается, опускает голову и прячет глаза. Госпожа снова улыбается и гладит его по голове. Иоселе смущается еще больше и краснеет: чужая госпожа, не мама… А та берет его за руку, ведет через зал на лестницу и все время что-то говорит, улыбаясь и поясняя жестами. Иоселе понять не может, чего она хочет, он вообще не знает, что с ним происходит. Все это похоже на сон. Что он тут делает? И кто эта госпожа? А она приводит его обратно в зал, где снова собрались дети. Увидев ее, все налетают, окружают их, смеются и чему-то радуются. Госпожа указывает детям на Иоселе, и все начинают разглядывать его с большим любопытством, а она берет мальчика за руку, усаживает за парту, кладет перед ним лист бумаги и дает в руки карандаш. Госпожа показывает ему табличку с нарисованным человечком, велит Иоселе срисовать его и уходит к другим ребятам.
Иоселе сидит с карандашом в руке и начинает понемногу приглядываться, соображать, где же он все-таки находится. Солнце бьет прямо в большие раскрытые окна — то же солнце заглядывало в окошко хедера ребе Ицхока в Лешно, но там виден был только его кусочек, а здесь оно все на виду. Здесь вообще все больше. Там сидели знакомые мальчики: рядом с ним — Мойшеле, сын ребе, а напротив — сын кантора Шлоймо-Яков; фолианты Талмуда были раскрыты, и все читали громко, нараспев, а сам ребе прохаживался с розгой в руке и следил, чтобы никто не смотрел в сторону: если кто-нибудь из мальчишек отрывался на секунду от книги, розга щелкала его по носу. Все чувствовали гнет и пользу учения! А тут ему дают бумагу и карандаш и велят дурачиться, человечков рисовать; рядом сидят девочки, которые смеются и играют с этими важными дамами.