– Война – сильное слово. Я так понимаю, что оно отражает Ваше внутреннее состояние, а вовсе никак не характеризует предпринимаемые действия. Ну, да ладно. Надеюсь, водка не находится в зоне конфликта? Как Вам она?
– Хороша. Но она не подействует до тех пор, пока я буду в напряжении ожидать Вашего вопроса.
– Намек понял. Не будем более переводить ценный продукт. Сударыня, позвольте полюбопытствовать: какой такой боли в них нет? – Лука Демьянович кивнул в сторону беззаботно танцующих.
Я молчала. Ждала этого вопроса, но всё равно оказалась к нему не готовой. Водка растеклась по телу теплом и спокойствием. Сейчас для меня самой слова о боли показались бы очень странными. Только я бы не стала ничего уточнять. Я бы сделала вид, что не придала им значения. Налила бы человеку, сказавшему их, водочки. Рассказала бы забавную историю, чтобы вызвать улыбку, а лучше смех. И постаралась бы убедить себя, что слова о боли были случайными. Боли на самом деле нет, и слов о ней тоже больше не будет. Лука Демьянович оказался не из породы трусливых страусов. Он помолчал вместе со мной, а потом продолжил:
– Мы можем видеть только то, что руки и ноги у них на месте, что им сейчас весело, а что будет потом, когда никто не будет их видеть, что у них на душе – мы не можем видеть. Ни сейчас, ни потом.
Я почувствовала, что тепло дня растаяло совсем. От воды потянуло свежестью, рождающей в теле озноб.
– А не завалялся ли у Вас плед?
– Завалялся, – Лука Демьянович вытащил из-под своего кресла пакет, из которого извлек два клетчатых шерстяных пончо.
Я забралась с ногами на кресло и закуталась в мягкую клетку.
– Спасибо. Я забыла спросить, может быть, Вы кого-то ждете?
– Почему так решили?
– У Вас было два кресла для гостей. Сейчас мне кажется, что это вовсе не случайно.
– Права, матушка. Там, – он опять кивнул в сторону танцплощадки, – отплясывает мой внук. Он натанцуется и всегда ко мне приходит. Мы сидим, немножко разговариваем. А иногда он приходит со своей девушкой. Поэтому я всегда выставляю три кресла, беру немножко на стол и пончо, чтобы они подольше не начали стучать зубами от холода и побыли со мной. У меня еще есть в термосе горячий чай. Хотите горячего чаю?
– Очень!
Через минуту мои ладони согревала крышка-чашка крепко заваренного чаю. Я делала быстрые глотки. Стало жарко. Я будто начала оттаивать изнутри.
– Вам знакомо чувство тупой тянущей боли, когда Вы понимаете, что любовь была. Она перестала быть, а Вы поняли, что это была именно она?
– Нет. Но меня радует, что мы уже говорим о любви.
– Вы никогда не опаздывали в любовь?!
– Нет. Она же не поезд.
– Вы – счастливый человек!
– Да, – он налил водки себе и мне, – давай выпьем. Что-то мне подсказывает, что я могу говорить тебе «ты».
– Можете, но я Вам ответить тем же не могу.
– Ну вот, отняла надежду у старика!
– Не заставляйте меня краснеть! Так за что мы выпьем?
– За красоту – вон у тебя стрижка дюже красивая. Не налюбоваться. Ладно сама маешься, а волосы-то за что пострадали?
– Так получилось.
– Так получилось! – Лука Демьянович как-то смешно сдвинул брови, закусил нижнюю губу и заговорил, как домовой. – Ты пей, а я вот что тебе, девонька, скажу: нельзя опоздать в свою любовь. Если опоздала – значит, чужая она была. И если тебе говорят, что, мол, извиняйте! Опоздали Вы, матушка! В нашу-то любовь! Не верь! Ихняя она, а не твоя. В свою опоздать еще никто не сумел. Так что выпей и забудь, а волосы попусту больше не казни.
– Как так?
– Да так. Простит всё и вернется. Или другой найдется.
– Да как же?
– Вот послушай, мы с моей женой очень скоро поженились. Только познакомились и сразу поженились. И ровно через девять месяцев родились дети: сын и дочь. Жена с ними всё время возилась. Я ревновал, но молча. И вот однажды не сдержался и сказал ей: «Ты их любишь больше, чем меня». А она, не выпуская сына из рук, посмотрела на меня снисходительно и ответила: «А с чего ты взял, что я тебя люблю?» Меня так задели ее слова – потрясли. По-настоящему потрясли. Земля под ногами качнулась. Я обиделся. Ничего не стал ей отвечать. Вышел из дома. Мы тогда жили на побережье – легче было прокормиться. Бродил часа четыре вдоль моря. Первые два часа в голове и сердце настоящая буря была. Ничего не помню. Потом стал собирать доказательства ее любви и нелюбви. Потом остановился, посмотрел на море и понял, что она пошутила. Что я подшучиваю над ней, и она решила надо мной подшутить. И еще я понял, как она для меня важна. Как серьезно я отношусь к ее словам.
– Вы до сих пор вместе?
– Нет, она всё-таки меня бросила. Умерла два года назад.
– Извините.
– Не извиняйся, я прожил счастливую жизнь.
– И много шутили.
– Да, мы жили весело. Была война – было не до веселья. После победы я возвращался домой и встретил ее. До сих пор удивляюсь, как я решился остаться здесь. Она не давала мне повода усомниться в правильности моего выбора. Только последние два года без нее я уже не настолько уверен. Но держусь. Говорю себе: да, так бывает, что ты счастлив всю жизнь.
– Всю жизнь?
– Всю жизнь. Есть поводы для грусти, но счастье живет в сердце. Не сбивай меня. Мне по-другому думать нельзя – времени на исправление ошибок не осталось почти.
– И рада бы соврать, да не могу – с трудом мне верится… чтобы всю жизнь…
– А ты пойми для себя, что есть несчастье, и тогда всё остальное станет счастьем.
– Война?
– Не война, мы же с тобой говорим о любви.
– Я уже путаюсь, о чем мы говорим, о чем не говорим. Не возражаете? – я взяла бутылку.
Он молча забрал у меня бутылку, сам долил водку в стаканы.
– Для мужчины есть два самых страшных момента в жизни, – Лука Демьянович выпил водку не морщась, взял кусок сыра и стал его жевать. Морщась.
– Когда женщина хочет налить водки и спрашивает: «Не возражаете»?
– Этот просто обидный, а не страшный, – он громко вдохнул, будто собирался спеть длинный отрывок на одном выдохе, – первый, когда ты смотришь на любимую женщину и не хочешь ее поцеловать. Дальше ты не знаешь, как тебе жить. Думаешь, что страшнее ничего быть не может. Но! Вот ты смотришь на любимую женщину, она смотрит на тебя, ты тянешься за поцелуем, а она тебя просто обнимает. Без желания. Или целует в лоб или щеку. И ты понимаешь, что она больше не хочет тебя целовать. И ты второй раз не знаешь, как тебе жить. И ты вспоминаешь тот момент, когда любовь пришла, и ты подумал тогда, что не знаешь, как тебе жить дальше. Как жить в любви? А сейчас любовь ушла, и ты опять не знаешь, как жить дальше. Только сейчас ты чувствуешь всем телом, а не только глупой головой, что именно сейчас ты не знаешь, как жить дальше. Не тогда, а сейчас. Как жить без любви.
Он замолчал. Я понимала, что теперь мне надо что-то сказать, но будто бы он не договорил. И через минуту или чуть дольше он продолжил:
– Я сказал «первый» и «второй»?
– Что первый и второй?
– Два самых страшных момента: первый и второй – я так сказал?
– Не помню, но кажется, да.
– Я солгал. Их два, но у них нет очередности. Есть один и другой.
– Но расставаний бывает больше, чем два.
– Не бывает первого или пятого момента в жизни, когда уходит любовь. Каждый из них самый страшный.
На площадке зазвучала медленная музыка. Мы смотрели на танцующие пары.
– Что такое танец? – спросил старик.
– Это танец…
– Это желание поцелуя! Нет желания поцелуя – нет танца. Только такое желание двоих притягивает к паре взгляды. Только когда есть взаимное желание поцелуя – есть танец. Любой танец. Вот посмотри и скажи, кто из них танцует, а кто нет. Где танцуют, а где просто держатся друг за друга и терпят. Нежность нельзя синтезировать, как сейчас говорят. Нежность может только родиться, как желание поцелуя, как танец.
Вместо ответа я взяла камеру и стала снимать. Я поняла, что искала здесь камерой с первого дня – танец, то, что рождается, а не синтезируется. Училась замечать танец, отличать его от всего прочего. Если не сам момент его рождения, то хотя бы тот миг, когда в танце явными становятся нежность, желание поцелуя – когда уже любовь. Когда всё это здесь и сейчас. Я щелкала все танцующие пары. Общий план, средний, крупный. Наезд в фото – как настроиться на танец. С кем-то сближение начинается с приличной дистанции. Приличной не с точки зрения морали, а измеряемой в сантиметрах. А с кем-то – сразу с крупного плана.