Перемены в матери не задели его мальчишеского, беззаботного сердца. Он не умел еще ни чувствовать, ни понимать боль старших. Мать молчала, а он и не нуждался в ее словах. Она по-прежнему ходила на работу, готовила еду, стирала ему рубашки и штаны. Впервые он подумал, что с матерью что-то не так, когда натолкнулся в кладовке на мешок хлебных сухарей.

— Ты чего это сухарей столько насушила? Кому?

Мать приложила палец к губам.

— Молчи. Никому ни слова. Об этом никто не должен знать.

Через месяц в кладовке уже было два полных мешка. Он почувствовал, что боится этих мешков, они его пугали, как все непонятное.

— Говори, зачем ты их собираешь? Я ведь видел, как ты ночью режешь буханки и сушишь в духовке.

— Есть будем, — ответила мать, — людям поможем, дадим старичкам по сухарику, вот они и будут живы.

— Каким старичкам? — закричал он. — У них и зубов нет. Зачем старичкам твои сухари?!

— В воде размочат. Ты не кричи, Сеня, тебя это не касается. А вот когда хлеба не будет, тогда ты сам мне спасибо скажешь.

Он бы отстал от нее — мало ли какие заботы и соображения у старших: копят же некоторые деньги, а они все свои потратили на дом, вот мать и придумала сушить сухари, — но она вдруг сказала:

— Ты в школе попроси буфетчицу, пусть какой хлеб остается от детей, тебе отдает. А я тебе мешок сошью.

Он испугался, увидел материнские глаза, их требовательную просьбу, и сжался в предчувствии беды.

Мать увезли в больницу через несколько дней. Он не знал, чем она заболела, пока один пацан на улице не объяснил: «Твоя мать чокнулась. В магазине стояла и батоны выпрашивала. А потом кричать стала, плакать, ее и увезли в больницу».

Он поверил, но набросился на пацана с кулаками:

— А ну, говори, кто пустил брехню?

Не знал тот пацан, да и Семен тогда не знал, что мать не батоны выпрашивала, она стояла на выходе из магазина и просила довесочек, тот маленький, граммов на десять — пятнадцать кусочек хлеба, который в войну почему-то всегда лежал на верху «пайки» и даже целой буханки, если семья была большая и хлеб выкупали за два дня.

Теперь в хлебных магазинах и весов нет, спроси любого человека, сколько килограммов хлеба несет в сумке, только плечами пожмет: кто его знает?

Болезнь матери изменила характер Семена. Общительный и неугомонный до этого, он стал тихим и замкнутым. Стал чураться сверстников, после школы уже не бегал по улице.. Седая тетка-доктор, с папироской в прокуренных пальцах, сказала ему, когда мать выписывали из больницы:

— Ты убирай хлеб со стола, пусть он не лежит у вас в доме на виду. И вообще старайся с матерью разговаривать о чем-нибудь хорошем, не расстраивай ее.

Доктор не знала, какую тяжелую ношу взвалила ему на плечи: разговаривать о хорошем. Он вообще до этого не разговаривал с матерью; спрашивал — она отвечала, она спрашивала — он отвечал.

— У нас дома сухарей два мешка, она насушила. Куда их девать?

— Их надо убрать, — сказала доктор, — их не должно быть в доме.

Он не спросил — куда убрать? Ночью перенес мешки в сарай и заложил дровами.

Мать до болезни работала приемщицей в швейном ателье, после больницы ей дали инвалидность и назначили небольшую пенсию. Семен тоже получал пенсию за отца, и они могли бы жить на эти две пенсии. Но другая врач, из диспансера, куда мать ходила лечиться, вызвала Семена и сказала:

— Ей надо работать. Подыщи матери такое дело, чтобы она не входила в прямой контакт с людьми. Походи по артелям, может быть, найдешь надомную работу.

Он не знал, что можно было ответить этой докторше: «Вы — лечебное учреждение, раз знаете, что ей надо работать в каком-то особенном месте, вот и помогите трудоустроиться».

Ему было двенадцать лет, и он о многом в жизни не имел понятия. Не знал, о чем таком хорошем можно разговаривать с матерью и что это такое — входить в прямой контакт с людьми? Первое объявление, которое ему встретилось, висело на дверях прачечной: «Требуется приемщица». Он зашел туда и, удивив молодую женщину в синем халате, спросил:

— Как записать мать в приемщицы?

— А почему она сама не явилась?

— Ей нельзя входить в прямой контакт с людьми.

— А как же она белье принимать будет? Его же люди сдают.

Женщина в синем халате уже закончила свою работу, сидела за столиком среди узлов с бельем и пила чай. Налила и ему в кружку, положила сверху полбублика. Он присел за столик, женщина была добрая, но, главное, незнакомая, с чужой улицы, и он рассказал ей всю правду.

— Пусть приходит, — сказала она, — оформят, никто на эту работу не идет. Только пусть помалкивает про свою болезнь. Да и не болезнь это. Это знаешь что? Страх. Так бывает. И у меня было. Под машину попала, сознание потеряла, а не испугалась. Потом, в больнице, вспомнила, и такой страх напал — в глазах темно. Ведь совсем могла жизни лишиться. И у твоей матери так: когда голодала, не боялась, терпела, а потом уже испугалась…

Теперь он знал, о чем хорошем может поговорить с матерью.

— Она такая добрая, приветливая. И муж у нее добрый. У нее нога хромая, она под машину попала. А он взял на ней и женился, потому что хороший человек. И так ее любит, как красавицу какую. По улице с ней ходит под ручку, все настоящие красавицы переворачиваются от зависти.

Мать улыбнулась. Он бросился к ней, уткнулся в ее грудь, и что-то теплое, легкое накрыло его, освободило от напряжения. Это сошел с него страх, он тоже все это время, пока мать болела, жил и боялся.

— Хлеба много, — сказала мать, — войны нет, и карточек давно нет, приходи в магазин и бери сколько хочешь.

Это была фраза, которую ей часто повторяли в больнице, и теперь она произнесла ее как свою. Через неделю она пошла работать приемщицей и о сухарях не вспоминала. От мешков помогла избавиться сменщица матери в прачечной, все та же добрая тетя Рая.

— Вы же на окраине живете. Разузнай, у кого есть корова, и отдай. Нельзя, чтобы добро пропадало.

Тогда на их улице было четыре коровы, теперь ни одной. Теперь в знакомых с детства дворах — с десяток «Жигулей» и без счета мотоциклов. Лето начинается — треск стоит — покатили молодцы, помчались, жизни не стало от этих мотоциклистов. Добро бы куда опаздывали, а то промчатся по улице, обогнут автобазу и назад тем же аллюром. Семен Владимирович всякий раз, прищурясь, вглядывался в мальчишек, стараясь определить, кто чей сын или внук. Но разве определишь: на каждом джинсы заграничные за двести рублей, у всех патлы до плеч кольцами. В парикмахерской завиваются они, что ли, в его молодости столько кудрявых не было. Однажды он спросил у дочери:

— Неужели вот такие — не мужики, не бабы — нравятся современным девчатам?

Ирка прыснула, уставилась на него насмешливым взглядом.

— Это акселераты. Кентавры двадцатого века — головы детские, а туловища жеребцов. Переходники. Перейдут со временем или целиком в инфантилов, или целиком в коней.

Хоть в словарь после каждого ее слова заглядывай.

— Ты с отцом брось привычку так разговаривать! Говори по-человечески.

— А по-человечески — дураки. В твое время дураки маскировались, а в мое — на виду.

Семен Владимирович доехал трамваем до центра города, вышел на площади и остановился в растерянности: куда же теперь? Решение он принял час назад довольно расплывчатое — не домой, а вот куда «не домой», не придумал. В кино не хотелось, в кино он ходил по воскресеньям, днем, на заведомо хорошую картину, о которой говорили в цехе. В ресторан — недоставало уверенности, он за свою жизнь всего раза два или три бывал в ресторанах, к тому же наверняка за отдельным столиком посидеть не удастся, будешь торчать как незваный гость на глазах у незнакомых людей. Кафе в их городе на таких, как Семен Владимирович, не были рассчитаны, те, которые попроще, закрывались рано, а те, что со всякими названиями — «Арфа», «Светлячок», предназначались для молодежи и молодящихся. Выручила афиша на торце дома недалеко от трамвайной остановки. Это была не привычная бумажная афиша, а долговечный, рассчитанный на весь летний сезон фанерный щит. Слова и картинки на этом щите убеждали прохожих, что лучшего места «для веселья, отдыха и здоровья», чем парк культуры «среди вековых сосен и других представителей среднерусской флоры», в городе нет. Семен Владимирович воспрянул духом: туда! Он знал этот парк, еще когда тот был просто зоной отдыха, пригородным лесом, с детским городком, каруселью, качелями и «тихим уголком» с настольными играми. Маленькая Ирка бросала его на дорожке и с визгом устремлялась к своим сверстникам. Он следил за ней издали и не обижался, что она забыла о нем, не нуждается в его обществе. Когда она становилась в длинную очередь на карусель, он подходил к кассе, брал билет, а потом незаметно отдавал его мрачному инвалиду, стоявшему на контроле. Пусть у девочки будет ощущение, что она может в этом своем детском городке обойтись без него. Впрочем, Ирка прорвалась бы на карусель и без билета. Напор, энергия достались ей от матери, как и рыжий цвет волос и белизна кожи. И злость до ожесточения, когда что-то лежало у нее поперек дороги или, не дай бог, оскорбляло, тоже досталась от Насти. Ирка всего четыре дня ходила в детский сад. На пятый день кто-то из старшей группы разглядел, что она рыжая, и со злорадством оповестил всех. Трехлетняя Ирка, не раздумывая, повисла на обидчике в мертвой хватке. Они тогда обе были изгнаны из детского сада: Ирка и ее воспитательница, которая не знала характера новенькой, похожей на солнышко девочки и не ждала от нее беды.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: