Он поменял квартиру, съехал в новый район. Ему нужен был первый этаж, чтобы деревья и цветы под окном, а под полом, в подвале, — мастерская для его последнего увлечения — чеканкой. Под окном, выходившим в палисадник, в ту осень цвели астры, фиолетовые, сиреневые, темно-красные. И ключ от двери подвала ему выдали в жэке быстро и даже торжественно: «Надеемся, Анатолий Лукьянович, на ваше расположение к нашим коммунальным нуждам. Надоедать вам не будем, но стенгазета к празднику, какой-нибудь художественный завиток при оформлении детской площадки — на это рассчитываем».

Около года он держался. Устроился на работу на станции техобслуживания «Жигулей», мыл машины вручную, пользуясь резиновым шлангом, когда же появилась моечная установка, был произведен в техника-мойщика. По вечерам укрывался в подвале своего дома и выстукивал модные рисунки на тонком металле — грузинские орнаменты, профиль Нефертити, русалку с лилией в волосах. Однажды повторил свой рисунок — художников у котла с кашей — и отчеканил его. Получилось внушительно. Он назвал свою работу «Бродяги» и повесил на кухне напротив двери. Это ему так понравилось, что он тут же решил изменить весь облик кухни. Вместо табуреток появились лавки, стол он сбил из толстых досок и расписал столешницу яркими цветами. Все эти творения из грубого материала были тщательно зачищены, покрыты лаком. Медные сковородки висели на стене, из той же меди самодельные кру́жки стояли на полках. Кухня стала как бы визитной карточкой его самого. Кто ни заходил, преисполнялся почтительным удивлением: вот, оказывается, как живут художественные натуры. Заходящих стало много, множилось число знакомых и подруг знакомых. Холостяцкая квартира Толика магнитом притягивала к себе изнывающих после рабочего дня по комфортному, интеллектуальному отдыху молодых людей.

Неприятности посыпались неожиданно и одна за другой. Сначала на работе — какой-то тип, владелец старого «Запорожца», накатал жалобу, обвинил его в мелкособственническом отношении к государственной моечной станции, потом дома — тоже письменная жалоба соседей: музыка, шум, толпы гостей, «надо проверить, на какие средства у него там каждый вечер пир горой». Темные люди: если музыка, гости, то уж непременно «пир горой». Представления не имеют, что этот «пир» может быть чашечкой кофе и рюмкой вермута. Темные, но грамотные. Он не опустился до письменных объяснений ни на работе, ни дома. С работы уволился, а дома не успел ничего предпринять, не придал значения жалобе соседей. Кто ему мог запретить принимать в своей квартире друзей? Никто и не собирался запрещать, пенсионеров-общественников волновало другое — «на какие средства?». Пришла делегация этих старых мухоморов, заставили его открыть мастерскую-подвал. Огромное количество отливающих черненым золотом профилей Нефертити, русалок и грузинских орнаментов произвело на них впечатление найденного сокровища. Он не стал им объяснять, что за эту груду жестянок, проданную оптом, приличного магнитофона не купишь, он их презирал и не боялся. Надо сначала доказать, что все это он изготовил на продажу. Но пенсионеры не собирались клеить ему уголовного дела, они хотели большего — образумить его и перевоспитать. Разумеется, он им не дался. Поставил на двери еще один замок, собрал чемодан и уехал.

К тому времени, когда сын Миша появился с метлой под окнами его дома, Толик уже не был прежним Толиком, избегал людей, ценил покой своего одиночества. Вражда с жэком, затянувшаяся на долгие годы, стала привычной, только временами он ощущал нечто вроде мстительной радости: не можете ни выселить, ни поджечь дом, ни даже побить мои окна в знак своего справедливого возмущения. Подвал отобрали? Теперь он занимается чеканкой в квартире. Кому стало хуже: ему или соседям? Обошли с капитальным ремонтом? Он подождет, но и они подождут его квартирную плату. Там, где он работал, пенсионеры-общественники его достать не могли. В гранильной мастерской, изготовляющей, кроме всего прочего, еще и могильные надгробия, он работал на договоре, получал заказ, выполнял, но в штате не числился. Да и продукция мастерской, видимо, отпугивала пенсионеров.

Когда-то Толик мечтал о встрече с сыном. Миша вырастет, они встретятся, поговорят и поймут друг друга. Ни Зойка, ни Серафим Петрович не будут помехой. Отец и сын разберутся в своих отношениях без посредников и обвиняющих сторон. Сын поймет его и простит, хотя прощать не за что. В чем он виноват? В том, что сам был мальчиком, когда родился у него сын?

Когда узнал, что сын принят на работу в жэк дворником, расстроился. Потом увидел и понял: самолюбивый. В Зойку самолюбивый, не в него. От него сыну достались рот, походка, глаза и пальцы на руках, сжатые при ходьбе в кулаки, его пальцы. Странно смотреть на себя, юного, со стороны.

Он не сделал бы шага навстречу, если бы сын сам не пришел к нему. Не потому, что боялся навлечь на свою голову гнев Зойки, не с чем было выходить. «Здравствуй, я твой отец». И что дальше? Да и не отец он этому парню, всего лишь родитель, в том смысле, что породил, дал жизнь.

Сын пришел сам. Они предстали друг перед другом, и этому не могла помешать перепуганная их встречей невеста сына. Потом они удивлялись, что ни тот, ни другой не испытывали в те первые минуты волнения, сразу что-то родственное соединило их, настроило на приязнь и доверие. Сын с интересом разглядывал его квартиру: войдя в кухню, воскликнул: «Ух ты!» — и это «ты» закрепилось. «Ты живешь здесь один?»

Потом начались сложности. Сын скрывал от матери, что встречается с отцом. Марина пришла и заявила: «Вы должны это прекратить. Вы на это не имеете права». Он терпеливо выслушал ее сбивчивые детские претензии, старался своими ответами расположить ее к себе. Марина ему не нравилась, слишком молодая, ничего не понимающая в людях, знающая о них лишь одно: есть плохие и есть хорошие. Он в ее глазах наверняка был плохим, и она старалась оттащить от него Мишу.

Толик недаром шесть лет прожил в театре, многое из того, чему он там научился, закрепилось в нем. Он умел расслабиться и выглядеть спокойным в те минуты, когда охватывал его страх, мог глядеть с симпатией на людей, которые ему были неприятны. И еще он, когда хотел, умел придавать своим словам особую убедительность. Ровным, незаинтересованным голосом изрекал расхожую истину, и она звучала откровением. Марина не чуяла опасности, он в ее глазах был обыкновенным беглым отцом, который не имел права на дружбу и любовь своего выросшего сына. Была бы она постарше и поумней, то вела бы себя осмотрительней. Любовь, конечно, сильна, но нет такой силы, которую не смогло бы сломить слово. Толик знал это по собственному опыту. Самое ликующее чувство способно хоть на время затуманиться от чьего-то недоброго слова. Он мог бы сказать сыну: «У человека есть два в жизни заблуждения: что он будет жить вечно и что любовь тоже не умирает». А потом бы еще и еще нашлись слова, и любовь к Марине, застлавшая сейчас розовой зарей горизонт, потихоньку бы редела и таяла. Но в том-то и дело, что он кому угодно мог сказать эти слова, но сыну не мог. Девочка откровенно презирала его, унижала, а он терпел и поддакивал сыну, когда тот говорил о ней что-нибудь восторженное.

Сначала Толику казалось, что его терпеливое отношение к Марине — всего лишь плата за возможность видеться с сыном. Молодые люди никуда друг без друга, и приходится терпеть эту невесту, парировать ее глупые наскоки и при этом своим видом показывать сыну, что его выбор прекрасен. Может быть, он такой кротостью искупал вину перед Мишей? Нет, что-то в этом было другое.

Объяснение пришло, когда в одну из суббот они втроем отправились на выставку. Это была ежегодная осенняя выставка молодых художников, нарядная и жалкая одновременно. Одни картины пылали красками, в другие надо было вглядываться, чтобы в сером омуте размытых линий разглядеть сюжет.

Народ толпился возле большой картины, занимающей всю стену, на которой были изображены два самолета. Они висели, не парили над облаками, а секли голубое пространство на большой скорости. По мере приближения к картине облака каким-то образом теряли свою мягкость и превращались в заиндевевшие хрупкие деревья, а самолеты становились летящими людьми.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: