— Уважения не стоит жаждать, — ответил он Зое Николаевне, — оно приходит или не приходит к человеку. Вы же сами, помнится, доказывали, что зло наказуемо, что даже болезни — расплата за что-то. Таким же образом можно считать, что уважение, направленное на человека, — награда, а неуважение — расплата.

Он сердился, говорил резко, и вообще это был не тот разговор, который мог быть.

— Вы говорите о признании, а я о другом, — Зоя Николаевна попыталась объяснить то, чего он не понимал. — Я о другом уважении. О таком, когда человека стараются сначала узнать, понять, а потом уже составляют о нем мнение. Может быть, с первого взгляда можно влюбиться, но разглядеть человека невозможно. О каком уж тут уважении может идти речь…

Он терпеливо слушал ее, лицо не выражало интереса. Зоя Николаевна вдруг подумала, что вот так же терпеливо он выслушивает родственников больных, не откликаясь душой на их горестные интонации. Наверное, он тоже устал, а сейчас еще и объят досадой о зря потраченном времени: вырвал из своей тяжеленной работы несколько часов, хотел отдохнуть, развлечься, а она принесла ему свою бессонную ночь, утреннюю ссору с сыном, недописанный сценарий, в котором бились и искали выхода ее мысли о хлебе и жизни.

— Мы уже не молоды, — сказала она, — в этом, видимо, все дело. Мы знаем даже то, чего не знаем.

Он еще откровенней затосковал, шаг его стал тяжелым, прерывисто вздохнул на ходу, как дитя после слез.

— Хватит нагораживать, Зойка. Незачем. При чем тут уважение, неуважение? Надо верить людям, их коллективной мудрости. Эта мудрость гласит: насильно мил не будешь.

Он протянул ей руку, поклонился и пошел в обратную сторону. А она перешла улицу и села в трамвай, не поглядев на номер. Домой не хотелось, и встречи с Горюхиным как не было. Подъезжая к конечной остановке, где трамвай делал круг, где надо было выходить, она увидела Горюхина, — он шел по дорожке, устланной осенними слежавшимися листьями, к воротам парка. Шел в свою знаменитую клинику не спеша и думал, наверное, что все на свете, кроме работы, трата времени, суета сует. Она могла еще его окликнуть, удивить, загладить свою вину, но не стала этого делать. Она уже знала, что жалость такого рода потом больно бьет по обоим. Насильно мил не будешь. И добрым насильно не надо быть. От такой доброты добра не бывает. Прекрасный человек Горюхин, редкостный. И кто-то был бы счастлив глядеть в его навидавшиеся чужого горя, усталые глаза. Но ей в эти глаза глядеть невыносимо, как в чужое окно, как в свое собственное ожесточившееся сердце.

О приезде болгарской делегации на комбинат было известно давно, но все равно телеграмма из Москвы с точным сроком прибытия и программой пребывания болгарских коллег в их городе упала как снег на голову. Главный инженер утонул в реорганизации ремонтной службы, завел какую-то непостижимую дружбу с Филимоновым. Федор Полуянов вдруг поймал на лице у Волкова филимоновское выражение: «Не забывайте, кто тут старается, кто не жалеет ни сил, ни времени, чтобы довести ремонтную службу до совершенства».

— Что у вас за дружба с начальником кондитерского? — спросил однажды Полуянов, намеренно не произнося фамилию Евгения Юрьевича.

Волков послал ему удивленный взгляд.

— То есть?

— Я не имею в виду ваше рабочее содружество, — объяснил Полуянов, — но мне показалось, что у вас установилось что-то личное, выходящее за рамки рабочих интересов.

Волков не спешил с ответом.

— Федор Прокопьевич, когда мы научимся уважать друг друга?

— Не понимаю, — сказал Полуянов, хотя все понял.

— Вам показалось, что у меня установились личные дружеские отношения с Филимоновым. Так вот вам не показалось, это действительно так. И мне не показалось, что вы спросили об этом пренебрежительно. С правом спрашивать у своих подчиненных о чем угодно. А права ведь такого нет.

— Не знал, что обижу вас. Извините. — Ничего другого сказать Полуянов не мог. Не в его полномочиях запретить дружбу. А ссориться с главным инженером не в его интересах. — Дело в том, что я пока еще директор комбината, и вся реорганизация, которую вы сейчас проводите в ремонтной мастерской, а также в картонажной и в кондитерском цехе, должна быть мне известна во всех деталях.

— Она известна, — ответил Волков, — и в письменном виде представлена вам, и на каждой планерке докладывается руководству комбината. А для того чтобы вам были известны все перипетии реорганизации, нам с вами, Федор Прокопьевич, надо тоже дружить. Но не получается. С Филимоновым получилось, а с вами нет.

Полуянов нашел мужество для короткого вопроса:

— Почему?

Александр Иванович начал издалека:

— Что вы чувствуете, Федор Прокопьевич, когда встречаетесь в печати и в других выступлениях с такими обвинительными словами: «Виновата общественность»?

— Чувствую то, что, наверное, все чувствуют. — В голосе директора зазвучало недовольство. — Виновата — значит, виновата.

— А я, например, всегда чувствовал расплывчатость этого обвинения. Я как частичка общественности вину на себя брать не желал. И даже однажды написал в редакцию одной газеты, которая в судебном очерке обвинила меня вместе со всей общественностью и даже задала конкретный вопрос: где мы были, куда смотрели, почему не предотвратили преступление? Я написал, где была общественность в то время, когда молодые люди собирались в подвале и готовили преступление: сидела за учебниками или в кино, убирала квартиры, укладывала спать детей, а днем общественность была на работе. Отправил я это письмо в редакцию и получил ответ: благодарим, примем ваше мнение к сведению. Поблагодарили, значит, меня, а я стал думать…

Федор Прокопьевич отодвинул рукав свитера, посмотрел на часы.

— И вот что придумал, — продолжал между тем Волков. — Заявление «виновата общественность» надо конкретизировать, иначе виноватая общественность так привыкнет к своей несуществующей вине, что и на подлинную не будет реагировать. Мы решили с Филимоновым снять вину с ремонтной службы и возложить ее на себя. Не расплывчато — ремонтники виноваты, а конкретно — начальник цеха и главный инженер.

— Туманно все равно, — сказал Полуянов, — но в общих чертах понятно.

Они обсудили план объединения кондитерского цеха с картонажной мастерской. Без споров, хмуро, и тут же расстались. Волков вышел из кабинета молча, без обычных своих словечек, и Полуянов ничего не сказал ему примиряющего: мол, Александр Иванович, дорогой, милый, мы здесь с вами хлеб печем, а не человечество исправляем.

Что-то в последние дни окончательно оторвало Волкова от директора. Словно взошел он на ринг и вместо такого же, как сам, боксера вступил в бой с человеком-подушкой. Ни один удар не достигает его, и если даже, вопреки правилам, схватить его и подбросить до потолка, то он и тогда убережется, перевернется в воздухе и, как кот, приземлится на четыре лапы.

Александру Ивановичу показалось, что он постиг механизм Полуянова. Не характер, а именно механизм. Полуянов был заведен на какую-то ограниченную высоту и мягкое приземление. Возвел в идеал отлаженную работу и больше всего на свете боится перестроек. Его мечта: все работают как часы, без побед, но и без поражений.

Постигая машины, Волков все меньше и меньше доверял им. Вот они-то и только они должны были работать как часы, не вытягивая соков из людей, не издеваясь над ними. Когда-то, еще будучи студентом, он мечтал создавать такие машины — с беспредельным ресурсом рабочих часов, требующие лишь в чрезвычайных случаях ремонтной помощи. Но тогда он не знал, что даже научная, конструкторская часть создания таких машин — это путь борьбы, и не был готов вступить на него. Тогда он думал, что прекрасная идея сама способна всех сделать единомышленниками. Теперь он знал, что «нет» говорят не враги, не противники нового, а такие вот честные, добросовестные Полуяновы, которым неохота бороться, а охота пожить на завоеванном плацдарме. Не у тихой речки отдохнуть, а спокойно работать, без всяких перемен. Понять можно, но оправдывать накладно. Потому что если бы все работали как часы, то самих бы часов не существовало. Или до сих пор пользовались бы песочными. Нет и не будет того счастливца, который, достигнув всего самого нового-перенового, сможет работать без реконструкций, реорганизаций, внедрений, борьбы. Как часы работают часы, а люди работают как люди, — мечтая, отчаиваясь, заглядывая вперед.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: