— С прибытием, разбойничек, — рассмеялся пьяно.
Столкнули стрельцы Болотникова с саней, сняли тяжелые цепи. Кровавили раны на руках, но Иван Исаевич не замечал боли, плечи расправил, головой тряхнул.
— Поглядим, какими хоромами царь Василий меня пожаловал.
В клеть вошел, осмотрелся. Клеть низкая, малая, пол тоже бревенчатый, чтобы арестант подкоп не сделал, а под самым потолком оконце зарешеченное.
— Знатные палаты, от всех щедрот царских, — рассмеялся Болотников.
Стрелец на Ивана Исаевича бердышом замахнулся.
— Смолкни, душегуб.
Болотников посмотрел на него с прищуром.
— Коли я душегуб, то кто в таком разе царь с боярами? Молчишь? Ну так знай, я бояр казнил и жалею — мало. Доведись сызнова начать, вдвойне, втройне изничтожал бы.
Затворилась дубовая дверь — стукнул железный засов. Слышно Ивану Исаевичу, как гомонили стрельцы, видимо, решали, кому первое караулить. Но вот заскрипел снег под ногами, и все стихло.
Потянулись для Болотникова стылые зимние дни и ночи, похожие друг на друга, изнуряющие, долгие.
Трещали от морозов деревья, на бревнах клети толстым слоем лежал серебристый иней, а в бадейке вода покрывалась наледью.
Спозаранку будили Каргополь колокола на звоннице Христовоздвиженского собора, а по воскресеньям и праздникам многоголосо гудел каргопольский торг.
В такие дни появлялся в клети молчаливый тюремщик, сбрасывал охапок поленьев, разжигал печь. Огонь горел недолго, и клеть, не успев прогреться, снова стыла.
— Аль без дров каргопольцы? — простуженно смеялся Болотников.
Тюремщик ответил угрюмо:
— Есть, да не про твою честь. Можно и не топить, дык околеешь по-скорому, вор. А надобно тебе сполна муки отведать.
— И то так, — не переставая улыбаться, промолвил Иван Исаевич. — Сполняй, стрелец, свое дело, авось царь должное воздаст…
Нехотя покидала зима архангельский край. Ворчливо тронулся лед на Онеге, слышно было, как с шорохом таяли снега. Случалось, скупой солнечный луч заглянет в оконце, приласкает Болотникова, просветит душу и снова скроется.
В одиночестве одолевали Ивана Исаевича думы. Вся жизнь вспоминалась ему — и горькое, и радостное. Видел он конные набеги на крымчаков, товарищей по галере, ратников крестьянских, атаманов и есаулов своих, мысленно разговаривал с ними, печалился, что вот не сумел исполнить обещанное люду, дать им волю и землю.
Весной иногда стали выпускать Болотникова из клети. Побродит он по острогу, небом полюбуется, зеленью. Потом присядет на камень, погреется на солнце. Птицы поют, за высокой острожной стеной жизнь, люди ходят, разговаривают…
К лету слухи усилились, будто царь Дмитрий на Москву двинулся. Узнал о том Болотников, верит и не верит. Сам год назад к Москве с крестьянским войском подступал. Однако перестали Ивана Исаевича из клети выпускать, караул усилили. Видать, неспроста…
На Ивана Купалу заглянул к Болотникову боярин Щука, бороду огладил. Сказал, будто вестью радостной поделился:
— Готовьси завтре поутру казнь встретить. Попа пришлю, исповедайся.
— Не надобно, боярин, не в чем мне каяться, я по справедливости жил.
— Как знаешь.
И ушел. Яркая луна светила в оконце, под полом возились мыши. Лег Болотников на лавку, уставился в потолок. Нет страха, спокоен Иван Исаевич, мелькают в сознании далекие и близкие картины, сменяют друг друга. Вот увидел он родную Телятевку, отца, мать. Их сменила милая сердцу Вероника, сын, Венеция в ярком цветении, в теплом морском дыхании, корабли в синем море, белые паруса…
Нет, он, Болотников, не сожалел, что вернулся домой, вот только жаль, не довершил начатое. Правильно ли жил, как народ судить его станет? Не только те, кто ныне знает Болотникова, но и кому доведется его дела мерить в будущем…
К рассвету забылся в дреме. Пробудился, когда в клеть ввалились тюремщики, подступили к крестьянскому воеводе. Вскочил Иван Исаевич, разбросал палачей. Они снова навалились на него, сбили с ног, окрутили руки. Хмельной тюремщик под смех и непристойные шутки ткнул шилом Болотникова в глаз, затем в другой. Будто огненным боем опалило воеводу, померк мир. А палачи уже волокли его к реке, вязали к ногам камень-валун. Подняли Болотникова и, раскачав, бросили в холодные воды Онеги.
Год тысяча шестьсот восьмой перевалил на вторую половину.
Часть вторая
«Да будет воля твоя»
Годы 1608–1613-е
Глава 1
Самозванец усиливается. Первая неудача. На какую дорогу ступит Лжедмитрий? Измена в царском войске
В полночь подул теплый сырой ветер, затрещал лед на Оке звонко, зашевелился, а к утру тронулся, открывая холодные черные полыньи с месивом мелкой шуги.
Засерело небо, заалел восток. Зазвонили к заутрене. Пробудился Орел-город, ожил. Отстояв службу в церкви, народ повалил к берегу. Гомон, смех:
— Эко батюшка-ветрило снег ест!
— Жуе-ет!
Хоть и молод Орел, от Ивана Васильевича Грозного счет ведет, но всем заокским городам голова, главенствует среди городов и острогов второй сторожевой линии, которая перекрыла крымцам путь на Москву.
В Смуту хозяйничал в Орле первый самозванец, открывали царские стрельцы крепостные ворота крестьянскому воеводе Ивану Исаевичу Болотникову, а в лютую январскую стужу 1608 года приютил город второго самозванца, назвавшегося царем Дмитрием, а с ним шляхтичей и разный гулящий люд из российских земель.
Скоро потянулись к самозванному Дмитрию отряды мужиков, хаживавших на Москву еще с Болотниковым.
Стылым январем побывало у самозванца посольство князя Ружинского, зимовавшего в Чернигове. Шумные, кичливые паны рядились с царем Дмитрием долго, после чего князь Роман Ружинский привел в Орел четыре тысячи своих буйных шляхтичей.
В поисках поживы в Московии повалили к Лжедмитрию паны из всей Речи Посполитой, из Черкасс и Канева, казаки с вольного Дона, покинул Литву и переступил рубеж российский староста усвятский Ян Петр Сапега, племянник канцлера Льва Сапеги, а из Польши прибыли гусары гетмана Лисовского…
Многочисленное воинство собралось к весне у самозванного царя Дмитрия.
Ледоход разбудил самозванца. Он оторвал голову от подушки, прислушался. Так и есть: весне начало. Обрадовался. Сел, свесив ноги. В рубленых хоромах орловского воеводы жарко, пахнет сушеными травами и сосной: осенью стены обновили тесом.
Спать больше не хотелось. Сунув руку за ворот, потер шею. Нахлынули думы. Год минул, как назвался Матвей Веревкин царем Дмитрием.
Прослышав о боярской расправе в Москве над царем Дмитрием и видя, как сокрушаются вельможные паны, потерявшие сладкую жизнь при дворе московского царя, Веревкин решился попытать удачи. В Варшаве, в корчме у Янкеля, будто ненароком обронил, что он-де случаем спасшийся царь Дмитрий. Ухватился за то пан Меховецкий, доложил канцлеру Льву Сапеге, а тот королю — и загуляла молва по Речи Посполитой и Московии.
Летом в Стародубе-Северском Матвей Веревкин начал собирать воинство для похода на Москву, и многие города российские признали его царем. Поклонились ему Путивль и Чернигов, Новгород-Северский и иные городки Северской Украины. Присягнул царю Дмитрию и ногайский князь Урусов.
В первый поход на Москву постигла Веревкина неудача. Воеводы царя Василия Шуйского Литвин-Мосальский и Третьяк-Сентов у Брянска перекрыли ему дорогу. Пришлось воротиться и сесть на зиму в Орле…
Самозванец потянулся с хрустом, зевнул. С сожалением вспомнил гетмана Меховецкого. С приходом в Орел князя Романа Ружинского не было между ним и гетманом мира, и Меховецкий уехал в Варшаву, а вельможные паны избрали гетманом кичливого и задиристого Ружинского.
Трудно Матвею совладать с панами, ох как трудно. Особенно с появлением князя Ружинского. Привыкший в Речи Посполитой промышлять разбоем, он и в Московии живет тем же.