Воротился князь Михайло домой, а царица из головы не выходит. Подумал грешное: по зубам ли старому Василию така молодка? Верно говаривают: собака на сене сама не съест и другому не даст.
Князь Михайло знает, когда обратил внимание на царицу: то случилось на том званом обеде, во дворце, когда Василий провозгласил здравицу в честь племянника, сказав при том:
— По весне поведешь, князь Михайло, рать на Жигмунда, поможешь воеводе Шеину.
Поклонился Скопин-Шуйский, задержался взглядом на царице, а бояре зашушукались — видать, зависть заворошилась в их душах.
Князь Михайло понимал: прежде чем идти к Смоленску, надобно освободить от Лисовского Суздаль, из Дмитрова вышибить Сапегу, очистить Замосковье…
В ту ночь привиделось Скопину-Шуйскому, будто он в окружении бояр, а рядом с ним молодая царица. Но где же Василий? Спросил о том у бояр, а они ему в ответ: «У нас не Василий государь, а ты, князь Михайло».
Скопин-Шуйский удивленно поднял брови, а Марьюшка к нему жмется:
«Не отрекайся, князь Михайло, будешь ты мне мужем любимым…»
Пробудился Скопин-Шуйский. Сладок сон, да несбыточен.
В атаманской избе бражничали всю ночь. Заруцкий с Ружинским выпили огромную бутыль мутной жидкости, добавили пива, а не охмелели. К утру повздорили. Завелись из-за письма Сигизмунда, в каком король требовал явиться всему войску под Смоленск.
Тогда, на коло, шляхта, выслушав письмо, выкричалась, не к единому согласию не пришла, решили повременить. Ружинский весь вечер склонял Заруцкого подаваться к Сапеге, в Дмитров, а атаман тянул в Калугу, к царю Дмитрию.
Озлился гетман, из избы выскочил, дверью хлопнул:
— Сто чертей твоей матке в зубы!
Заруцкий Ружинского вслед облаял и тут же велел казакам готовиться к переходу.
Ожил казачий лагерь, грузили поклажу на телеги, на сани ставили легкие пушчонки, разбирали войлочные кибитки, седлали коней, строились в походную колонну. Раздвинув в телегах проход, донцы выступили из Тушина.
Еще последняя сотня лагерь не покинула, как поверх колонны шарахнула картечь. Остановились казаки, а на них, обнажив сабли, уже скакали гусары.
Махнул Заруцкий трубачам, заиграли они отход. Не дав боя, донцы втянулись в лагерь, сомкнули возы и направили единороги на гусар.
Но Заруцкий не допустил боя, сказал:
— Не след разбираться, в нашей сваре и мы повинны. Юрко Беззубцев Молоцкого побил, Ружинский нас завернул. А с Калугой погодим.
Объявились в Тушине князья Трубецкой Дмитрий Тимофеевич и Иван Федорович Троекуров. А вскорости прикатили из Москвы близкие к Романовым Черкасский и Сицкий.
Отстояв обедню, собрались у Филарета в трапезной, дабы удумать, как дальше жить. За скудной трапезой, прежде чем за столом умоститься, митрополит прочитал короткую молитву:
— Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже в дни и в нощи, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец.
Благословил стол, сел.
Молчат гости. Кому первым начать? Разговор-то не из легких предстоит, чувствуют. Вздохнул старый Черкасский:
— Неправдою живем, бояре.
Все на Черкасского смотрят, а тот продолжает:
— Неправдой Шуйский царствует, а мы ему в том радеем.
— Какой совет подашь? — спросил Троекуров. — Уж не позвать ли Лжедмитрия?
Зашумели бояре возмущенно:
— Вора на царство?
— Не доведи Бог!
А Сицкий руки воздел:
— Вразуми, Господи, и наставь!
— Дожили, — вздохнул Трубецкой, — при живом царе о новом царе хлопочем.
Насупился Филарет, подумал о сыне Мишеньке заикнуться, но тут Черкасский заговорил:
— Не поклониться ль Жигмунду?
Все замерли, но Черкасский свое ведет:
— Не от себя, гласом многих изрекаю. На трон Васька Голицын мостится, а чем он Шуйского лучше? Дворяне о Скопине-Шуйском поговаривают. Молод, спеси остерегаюсь, как бы нами не помыкал.
— А Жигмунда на Москву звать не остерегаешься? Латинскому царю служить, в веру латинскую обратиться? Не хватит ли нам унии Брестской? — в сердцах выкрикнул Филарет.
— Мы от Жигмунда веры нашей потребуем, — ответил Черкасский.
— Пожелает ли? — засомневался Сицкий.
Филарет очи прикрыл, не захотел вступать в дальнейший разговор.
Тут Трубецкой голос подал:
— Жигмунда к вере православной склонить не удастся, а латинянина в Москву впустить на царство — значит перед историей ответствовать, отечество на поругание отдать.
— А может, король Владислава, сына свово, отпустит на царство? — высказал предположение Сицкий.
— Королю надлежит снять осаду со Смоленска и убраться в Речь Посполитую да впредь рубежи наши не рушить, — решительно заявил Трубецкой.
Закивали бояре, а Сицкий спросил:
— А Шуйского-то куда, в монастырь?
— Пущай грехи замаливает, — сказал Троекуров и рассмеялся.
В трапезной стемнело, и послушник внес свечи. Помолчали бояре, тут снова Троекуров голос подал:
— Может, пошлем все-таки послов к Жигмунду, попытаем? Спрос-то не ударит в нос.
Тут уж не выдержал Филарет:
— Не в нос, в рыло. Почто торопишься, князь? Добро б на пир, а то волку в пасть голову сунешь.
— Я ль не сознаю? Однако изопьем чашу до дна, тогда и судить станем, горька ли.
— А что, бояре, надобно попытаться, силком-то Жигмунд нам своего не навяжет, — сказал Сицкий.
— Согласны, послушаем слово Жигмунда, — загудели бояре.
Филарет не выдержал:
— Стыдобушка, в отечестве нашем государя не сыщем, иноплеменнику кланяемся. Аль прародителям нашим уподобимся, варягов позвавших: земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, придите к нам и володейте нами.
Но Филарета уже не слушали, встали из-за стола, прощались.
С отъездом самозванца в. Калугу наступило послабление на Тушинской дороге. Переметы боярские из Москвы в Тушино и из Тушина в Москву бегают, никак не определятся, какого государя им держаться.
Проведать митрополита Филарета отправился и Иван Никитич Романов. Без труда преодолев московские заставы, добрался до Тушина. Тушинские ратники боярину преград не чинили: чать, к самому патриарху боярин едет, к Филарету!
На въезде в Тушино кибитку Романова гусары силком повернули к хоромам Ружинского. Князь Роман боярина самолично встретил, шуба в опашень, шапка лисья едва на затылке держится. С хохотом потащил Ивана Никитича в палату…
К вечеру от обилия выпитого и съеденного совсем охмелел боярин Романов, едва живого привезли к митрополиту. Дюжие челядинцы выволокли Ивана Никитича из сенной колымаги, на руках внесли в митрополичьи покои.
Укоризненно покачав головой, Филарет подозвал послушника:
— В баню боярина, да пару не жалей и веничком хлещи, покуда в разум не войдет. Эко разбойный гетман, так и уморить мог…
Лишь к полночи полегчало Ивану Никитичу, виновато сидел в кресле перед братом, пил кислый хлебный квас, хватался за голову.
А Филарет пенял:
— Наслышал о твоем приезде, мыслил, вдвоем отобедаем, да и заждался.
— Прости, брат, силком князь Роман споил… Боярыня Матрена тебе поклон шлет, и от твоих вести добрые, жена и детишки твои во здравии. А сын твой, Михайло, вырос.
— Да уж четырнадцать лет минуло. — Филарет бороду пригладил, вздохнул. — Когда под венцом стоял, и в помыслах не держал, какой жизнью жить доведется.
Нахмурился, разговор повернул:
— Ты, Иван Никитич, зачем в Тушино прикатил: поклоны передать али еще чего? А может, с Ружинским повидаться?
— Прости, брат, вор в пути перехватил. Все о Шуйском выпытывал.
Послушник внес новый жбан с квасом, а митрополиту теплого топленого молока с медом.
— Так что Шуйский?
— Люд Васькой вконец недоволен.
— То знаю.
— В Москве слух, будто тушинцы намерены посольство к Жигмунду слать.
— Все так, — хмуро кивнул Филарет.
Иван Никитич удивленно поднял брови:
— Аль сын твой, Михайло Федорович, не достоин венца царского?