— Нет, брат, все помню и не отрекаюсь. Не моя мысль звать Жигмунда либо сына его Владислава, и не в Тушине она родилась, а в Москве. С тем у меня люди Мстиславского и Куракина побывали. Как мог я им перечить? В одном уверен: ни Жигмунд, ни Владислав веры не изменят, вот тогда и задумаются бояре, глядишь, и на Романовых укажут. Мой Михайло и молод и добр, зла никому не причинит. — Филарет перекрестился. — На тебя, Господи, уповаю. Грешен яз, гордыней обуян. На хлеб, на воду сяду, усмирю дух свой. — Поднялся, взгляд строгий. — Удались, я же у Господа прощения молить стану…
В королевский лагерь под Смоленском тушинское посольство прибыло нежданно. Сигизмунд письмо принял, но ответ велел ждать. Неделю жили послы в холодной палатке, где едва теплилась жаровня с угольями, а ночами вода в бадейке покрывалась толстой коркой льда. Не спасали послов овчинные тулупы. К утру коченели, то и дело вскакивали к жаровне. Присел Михайло Глебович на корточки, погрел ладони.
Рядом дьяк Чичерин примостился. Спит, закутавшись, стольник Михайло Молчанов: с вечера выпил изрядно, и мороз нипочем. Переговариваются Иван Салтыков с дьяком Грамотиным, посмеиваются.
— Доколь Жигмунд нас держать намерен? — спросил Чичерин.
Михайло Глебович Салтыков промолчал. Откинув полог, он вышел из палатки. Утро начиналось ленивым обстрелом смоленских укреплений. С крепостных стен отвечали редко. Ядра взрыхляли снег и землю. Скакали гусары, казаки. У королевского шатра толпились шляхтичи, подъезжали гонцы.
Пять месяцев рвется в город королевское войско, но стоит Смоленск, и не видно конца осаде.
У боярина взыграла гордыня, свернул кукиш, закричал:
— На-кось, выкусите! Ай да боярин Шеин, ай да молодец!..
В последний январский день Сигизмунд принял послов.
Пока шли, подминая валяными катанками грязный снег, Чичерин сказал:
— Слава те, Господи, кажись, конец мукам нашим.
— Погодь радоваться, — оборвал Молчанов. — Мне коварство Жигмунда ведомо.
Боярин Салтыков в разговоры не вступал. Караул расступился, впустил посольство. В шатре тепло. На нескольких жаровнях горят синим пламенем древесные уголья. По всему шатру разбросаны медвежьи шкуры. У короля лишь канцлер Сапега. Пощипывает Сигизмунд тонкий ус, смотрит насмешливо. Отвесили послы поясной поклон, ждут, когда король заговорит.
Вот он спросил:
— О чем, послы московские, изустно говорить станете?
Тут дьяк Грамотин речь повел:
— Ясновельможный король, присланы мы всем людом московским просить на царство сына твоего королевича Владислава. А еще просим прибавить народу российскому прав и вольностей, какие допрежь имело государство Российское.
Салтыков на Грамотина покосился: не иначе с Молчановым уговорились.
Сигизмунд с Сапегой переглянулись. Король сказал:
— Послы московские королевича Владислава на царство просят, но боярин Шеин Смоленск держит.
— Ваше величество, когда королевич станет царем, тогда и Смоленск впустит короля, — ответил Салтыков.
Покинули послы шатер в недоумении: король не повел речи о тех условиях, какие записаны в боярском письме, а в них оговорено: «Королевича Владислава венчает на царство патриарх; должна быть обеспечена вера греческая;…без согласия бояр и всей земли не менять законов; не казнить без совета с боярами и думными людьми; всяких чинов людей невинно не понижать, а меньших возвышать по заслугам; подати без согласия думных людей не прибавлять…»
И еще записано было в той грамоте, что «…для науки вольно было каждому из народа московского ездить в другие христианские государства, кроме басурманских, поганских, а за это отчин, имений и дворов у них не отнимать…»
С тем и отъехало тушинское посольство.
Едва воротились в Тушино, как Ванька Чичерин переметнулся в Москву, упал Шуйскому в ноги, все поведал, без утайки. Только и всего, что имени Филарета не назвал, не знал вины за митрополитом.
Василий Чичерина обласкал, деревенькой наградил и велел дьяку обо всем Думе поведать. Чичерин не упирался, в Грановитую палату явился охотно, дал показания: и как посольство к Жигмунду собиралось, и о ряде с ним, какие условия выставили от имени московских бояр.
Шуйский только руками разводит, повторяет:
— При моей-то жизни! О Господи, заживо царя хоронят!
Хмурится Гермоген, а бояре шумят, посохами постукивают:
— Владислава на престоле возалкали?
— Иноземцев на Москву наводят!
— Вконец разорить Русь вознамерились!
Долго горячились бояре, с лавок вскакивали, друг друга перебивали. Наконец утихли и порешили: по весне слать на Жигмунда воеводу, Михайла Скопина-Шуйского.
На пятой неделе Великого поста польско-литовское шляхетство, служившее самозванцу, покинув Тушино, направилось к Волоколамску, дабы там уже определиться, кто к королю, кто в Дмитров, к Сапеге.
Ружинский говорил на коло:
— Панове, круль не простит мне рокоша. Как вы, а я со своими гайдуками еще в Московии без царика погуляю.
Несколькими днями раньше, не встретив сопротивления шляхты, покинул Тушино атаман Заруцкий с казаками. Они ушли в Калугу, к самозванцу. А за ними следом увел орду к Лжедмитрию касимовский царек Ураз-Магомет.
Весна нового года. Святая Пасха.
Величаво и торжественно звонили колокола. От вечерни до заутрени служили в соборах и церквах. Москва молилась и христосовалась без чинов и званий, чтобы разойтись по хоромам, домам, избам, разговеться Святыми Дарами.
При выходе из Успенского собора князя Михайла Васильевича облобызал Шуйский. Тут и царица Марьюшка пропела:
— Христос воскрес, князь, — и троекратно поцеловала Скопина-Шуйского.
Воротившись домой, князь Михайло долго еще чувствовал сладость Марьюшкиного поцелуя…
А на неделе заехал к Скопину-Шуйскому князь Воротынский, на обед звал. Князь Михайло согласился, за честь благодарил, хотя и желания большого не имел.
На пиру у Ивана Тимофеевича Воротынского вся именитая Москва собралась, сидят по чину, еды и питья вдосталь, видать, миновал голод князя. С обеда допоздна затянулось веселье. Уже и свечи зажгли, челядь не раз столы понову обновила. Однако Скопину-Шуйскому скучно, хотел уйти незаметно, поднялся, но тут подплыла к нему княгиня Екатерина Шуйская с кубком вина:
— Страдаешь, племянничек, страдаешь. Вижу. Аль ждешь кого? — И кубок тянет. — Выпей, князь, да поцелуй меня, как молодушек милуешь.
Принял Скопин-Шуйский кубок, отшутился:
— Что так вздобрела? Давно не баловала меня словом добрым.
— Другой позавидовала, какая тебя целовала, христосовалась.
— Все замечаешь, княгиня-тетушка, — погрозил со смешком Скопин-Шуйский.
— Любя тебя, любя. Уважь, выпей, племянничек, и исполни просьбу мою.
— А и ладно, тетушка! — Скопин-Шуйский поднял кубок. — Твое здравие, княгиня Катерина.
Выпил и, не утираясь, другой рукой обнял Шуйскую, поцеловал:
— Вот и закусил. Сочна, княгинюшка, сочна. Ну прости, теперь восвояси отправлюсь, отдыхать.
— С Богом, племянничек, с Богом, князюшко Михайло.
Апрель оголил землю, развезло дороги. Под копытами чавкала липкая грязь, уныло темнели леса, сиротливо мокли избы с прогнившей насквозь соломой на крышах.
Из Дмитрова через Волоколамск на Калугу пробиралась Марина Мнишек в сопровождении отряда казаков.
На шестые сутки выбрались из Можайска. Шестые сутки Марина в седле. Два месяца всего и передохнула в Дмитрове, под защитой гетмана Сапеги, а потом явились королевские комиссары с требованием идти к королю всем тушинским воинством. Собралась шляхта в Волоколамске и решила никого не неволить: кому с Сигизмундом по пути, кто с Дмитрием остается, а кое-кто намерился сам по себе промышлять.
В Дмитрове навестил Мнишек Сапега, сказал:
— Вельможная царица, москали выбили Лисовского из Суздаля, и воевода Шереметев направляется к Дмитрову. Круль зовет меня, и коли я подчинюсь его воле, то ты, государыня, можешь ехать со мной, но коли решишь отправиться в Калугу, воля твоя…