Тушинские послы просили отпустить на царство Владислава. Бояре согласны на королевича, потому как тот молод и будет послушным царем.
Но бояре забыли, за Владиславом стоит Сигизмунд, а он мыслит привязать Русь к Речи Посполитой. Поручив коронному идти на Москву, король сказал:
— С самозванцем в переписку не вступать и царем его не величать.
Канцлер Лев Сапега как-то заметил: «В худосочном теле нашего круля скрывается аппетит голодного волка».
А Жолкевский добавил: «И коварство пантеры…»
Коронный гетман мысленно возвратился к предстоящему походу. Он выступит немедля. Завтра сборы, послезавтра, с рассветом, в путь.
Воевода Шуйский не торопится, у него короткие переходы и долгие привалы. Войско московитов перегружено обозом. Их воеводы возят с собой многочисленную челядь и стряпух. Он же, Станислав Жолкевский, передвигается налегке, и потому его хоругви будут делать длинные переходы и короткие передышки. Через Днепр он переправится у Заборья, пойдет на Вязьму и, если Шуйский не перекроет дорогу на Гжатск, возьмет этот городок и изберет удобную позицию для боя.
Прикатил в Рязань дьяк Сухота — и прямо к подворью Ляпунова. Вылез из крытого возка, застрял в дверцах. Подскочил подьячий, вытащил. Тут и Ляпунов вышел навстречу, повел Сухоту в хоромы. В сенях дьяк разоблачился, прошел в переднюю.
— Государем к тебе послан, Прокопий Петрович, — и подал Ляпунову царскую грамоту.
Прокопий принял с поклоном:
— Великой чести удостоил меня государь. — Углубился в чтение.
В письме Шуйский выговаривал:
«Аще я тебя, Прокофей, сын Петров, милостью обошел, что ты замыслил Рязань на меня возмутить?.. Не я ль тебя в думные дворяне возвел, деревеньками наделил? Неужли заворовался?..»
Читал Ляпунов, а Сухота сквозь заплывшие жиром глазки цепко следил за ним. Прокопий дьяка знает, доносчик государев. Прочитал письмо, отер рукавом лицо, будто слезу смахнул:
— Государь меня попрекает безвинно, а я ли ему не слуга? Аль запамятовал, как мы, дворяне рязанские, от Болотникова, под самой Москвой, к государю в службу подались? А что землицей и деревеньками наделил, так бояре и князья именитые нас разорили, крестьян наших в свои села свезли с женами и детьми. Когда мы с братом государю челом ударили на ту несправедливость, он нас не выслушал… Скажи, дьяк, в какой измене меня царь Василий попрекает, в воровстве уличает? Я как служил государю Василию Ивановичу, так и впредь служить намерен… А теперь, не обессудь, дьяк, пойдем к столу, отведаем нашей трапезы…
В походном королевском шатре горели свечи. Сигизмунд восседал в обитом красным аксамитом резном кресле, говорил врастяжку, негромко. Его слушал канцлер. Лев Сапега иногда поддакивал королю.
Король был в хорошем настроении. Такое случалось с ним редко, особенно с той поры, когда коронное войско застряло у Смоленска.
— Теперь, или никогда, — говорил Сигизмунд. — Речь Посполитая должна заявить: «Гонор»[5] и «Отчизна»! Наш орел навис над Московией, а его острые когти вонзились в Смоленск. Когда коронный гетман подойдет к Москве, настанет наш час.
Канцлер согласен. Разъедаемая смутой Русь уподобилась безнадежно больному льву. Сапега вспомнил латинскую басню, какую он читал в молодости, когда увлекался речами Цицерона. На латинском языке они звучали красиво, подобно игре флейты. Называлась басня «Лев в пещере».
«Увидел осел старого, больного льва в пещере и спросил его:
— Лежишь?
— Лежу, — вздохнул лев.
— И морду не поднимешь?
— Не подниму.
— И лапой не пошевелишь?
— Не пошевелю.
Тогда осел повернулся и лягнул льва копытом».
Сапега улыбнулся, Сигизмунд не заметил, продолжал свое:
— Боярин Шеин ожидает помощи от царя Василия, но получит ли? Коронный остановит воеводу Шуйского и погонит к Москве. Сегодня я в последний раз обращусь к смоленскому воеводе, и если он не внемлет гласу разума, то пусть не ропщет на Господа. Видит Бог, я не желал отдавать Смоленск беспощадному судье — голоду.
— Но, ваше величество, пленные стрельцы уверяют, что в городе запасы продовольствия еще не истощились.
— Я не верю русским пленным, они врут! О Езус Мария, когда смерть взмахнет косой, появятся и перебежчики, и они укажут, как взять Смоленск.
— Весьма возможно, ваше величество.
Сигизмунд постучал костяшками пальцев по подлокотнику:
— Вельможный канцлер, ваш племянник остался с самозванцем. Когда так поступил бы Роман Ружинский, я понял бы, он разбойник, но чтобы староста усвятский ослушался круля? Разве я для него уже не круль?
— Но, ваше величество, в Речи Посполитой каждый шляхтич волен в службе. А Ян Петр не отстал от царика, потому как тот ближе к Москве, чем круль.
— С того часа, как коронное войско перешло рубеж Московии, мы лишили царика нашей поддержки, вам это добре известно, канцлер.
— Я уведомлю Яна Петра о вашем неудовольствии, мой круль.
— Пора напомнить и пани Мнишек: ее место в Сандомире. Или пани Марине изменили ее глаза, когда она признала одного Дмитрия за другого? — хихикнул Сигизмунд.
— Пани Марина именует себя московской цесаревной.
— О Езус Мария, пани Мнишек знает, какая она царица! — Сигизмунд отмахнулся.
Сапега кивнул и тут же спросил:
— Ваше величество, разве вы согласны отдать королевича на царство в эту варварскую страну?
— Если мой канцлер не уразумеет, что замыслил я, значит, мои мысли скрыты надежно, — довольно потер руки Сигизмунд. — Когда коронный вступит в Москву, я отвечу на вопрос, какой мне готовы задать многие.
…Шуйский неделю как в Можайске и покидать город до прихода шведов не был намерен. Воеводе известно, у коронного гетмана сил мало. А шведы задержались, требовали денег за службу. Монастыри плакались: вконец обнищали, скотницы монастырские пусты.
Обратился князь Дмитрий Иванович к патриарху — не отказал Гермоген. Только после того, как заплатили рыцарям, они выступили к Можайску.
Велик Гермоген саном патриаршим. В грозную для отечества пору, когда смута и распри разъедали государство, принял он Русскую Православную Церковь.
Велик духом человек, пастырь человеческий, живущий тревогами и заботами всея Руси. Молил Гермоген у Всевышнего конца государственному неустройству, покоя утомленной земле…
Бессонные ночи, вечные думы выстраиваются чередой в седой голове патриарха… И сегодня, с вечера, явился князь Вяземский, укорял ли, просил: «Владыка, невмоготу, дай совет».
Какого совета ожидал услышать князь от патриарха?
Заглянул Гермоген Вяземскому в очи, мысли княжеские прочитал. Суть в одном: помоги Василия с трона царского свести…
Эвон чего задумали бояре и в патриархе пособника ищут.
Вздохнул Гермоген, промолвил:
— Гордость обуяла вас, бояре, разум затмила…
И не стал слушать Вяземского. Ведь служил князь Иван Михайлович исправно. С Большим полком под Ельцом стоял, с другими воеводами Тулу осаждал, а нынче с боярами-крамольниками стакнулся, удумали Шуйского изгнать, в государи Владислава звать…
Кого в Москву на царство прочат? Ревностного слугу папы римского! Аль им, боярам, не в урок Брестская уния? То была первая уступка латинянам и во что обернулась? Уже отдали униатам западные окраины. А допусти их на Русь, и подомнут они под себя церковь Греческую. Воистину, горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны перед самими собою!
Станет ли Гермоген заодно с боярами-крамольниками?
«Нет, нет», — твердит патриарх.
А в уши искуситель нашептывает:
«Не зарекайся наперед. Как сошлют тебя в дальний монастырь, по-иному заговоришь».
Патриарх гонит искусителя. Не страшит его, Гермогена, ни ряса монашеская, ни еда скудная. Когда же настанет час явиться на суд Божий, он скажет:
— Не чую вины своей, Господи. Жил по правде святой и тому паству наставлял…
С утра звонили колокола по всей Москве, кружилось, граяло воронье над городом. Пасмурное небо, серый день. Уныло во дворце, будто и Пасхи святой не бывало.