Василий Шуйский позавтракал налегке: отварную белугу с хреном да астраханскую зернистую икорку запил медовым квасом. После чего, удалившись в палату, какая рядом с Крестовой, сел ожидать гонца от Дмитрия. Из Звенигорода тот уведомлял, что навстречу московскому воинству идет Жолкевский. Василий уповал на численное превосходство российских полков.
Когда Дмитрий разобьет Жолкевского — а в его победе Василий не сомневался, — то московскому войску откроется прямая дорога на Смоленск. Сигизмунд вынужден будет снять осаду и покинет Русь. Тогда на Москве притихнут все недовольные царствованием Шуйского…
Душно, но Василий того не замечает. Последнее время он зяб и требовал топить печи жарче. Ночами, утопая в пуховой перине и укрывшись пуховым одеялом, мерз. Немец-доктор пускал государю кровь. Она капала в серебряный таз темная, густая.
Шуйский убежден, если бы рядом была Овдотья, никакая хворь не коснулась бы его. Под силу ли такое худосочной Марье? Не согреет, еще пуще в озноб вгонит…
Катерина, жена Дмитрия, намекала: Марья на Скопина-Шуйского заглядывалась. Да и Михайло, видать, к молодой государыне был неравнодушен… ан Господь не довел до срама… Настанет и Марьин час грехи отмаливать в келье монашеской…
По оконным стекольцам ударили редкие дождевые капли. Шуйский поднялся. Дождь шел вперемежку с крупными снежными хлопьями. Они падали на землю тяжело и тут же таяли. Такая погода что-то напомнила Шуйскому. Он напряг память, вспомнил.
…Случилось это давно, в юности… Пир у Грозного… Застолье по возвращении из Данилова монастыря… На богомолье государь отбивал поклоны истово, ударял лбом о каменный пол. Из монастыря выбрались — лик у Ивана Васильевича бледный, глаза сатанинским огнем горят. Скакали улицами, пугая люд. Дождь со снегом не остудили неистового царя…
Ближние места за государевым столом заняли опричники. А на другой стороне бояре — по родовитости. Не столько едят, сколько дрожат, ровно пойманные зайчишки.
Ждут именитые, кому от государевой руки смерть принимать. Вдруг подходит к Василию Шуйскому государев любимец Малюта Скуратов, облапил голову ручищами, повернул к себе и, склонившись, оскалился в беззвучном смехе. Замерли бояре, побледнел Шуйский, а Малюта промолвил:
«Коварен, князюшко!»
Отпустил, вернулся на место.
У Василия лоб в испарине, слова не промолвит, но, видно, не Шуйскому готовился смертный час. А может, пожалел Малюта: Катерину, дочь свою, вознамерился отдать за Дмитрия, брата Василия.
Не успел Шуйский в себя прийти, как от царского стола старому князю Колычеву кубок подносят. Поклонился Колычев государю за честь великую, испил чашу до дна и тут же упал бездыханно, а Грозный голос возвысил:
«Видать, пьян старик, вынесите его во двор, освежите». И рот в ухмылке кривит.
Подскочили проворные опричники, выволокли мертвого Колычева из палаты под дождь и снег. Долго смотрел Шуйский в оконце. Непогода унялась, капало с крыш. Омытые дождем, блестели еловые лапы. Низкие тучи цеплялись за колокольню Ивана Великого, рвались в клочья…
Василий Иванович вернулся, уселся в кресло. Потер нос, вздохнул. Вчера напрасно прождал гонца, прибудет ли сегодня? А может, отошел Жолкевский без боя и Дмитрий повел ратников на Смоленск?
Шуйский ожидал вестей из Можайска, а явился гонец из Зарайска, от князя Пожарского.
Грамота Дмитрия Михайловича повергла Василия в уныние. Писал Пожарский: «Рязань и окрестные городки мятеж против Москвы подняли, а сам Прокопий Ляпунов с дворянским ополчением выступил на Зарайск».
Велел Шуйский воеводе Глебову немедля поспешать на подмогу Пожарскому.
Удержали Зарайск.
Голицыны себя высоко чтили и место свое в Думе знали, а потому как обиду восприняли, когда царь Иван Васильевич Грозный князей Мстиславских посадил выше их. Аль Голицыны не исправно служили отечеству? Сам Василий Васильевич воеводой смоленским отсидел, а в 1602 году, пожалованный Годуновым в бояре, был отправлен воеводой в Тобольск, но через год в Москву возвращен…
В тайных помыслах виделся Голицыну трон и он в царских одеяниях, со скипетром и державою, а в Грановитую палату робко вступают заморские послы с дорогими подарками. Тянут бояре шеи из стоячих воротников, ровно черепахи из панциря, взирают завистливо. А он, Голицын, с послами речи ведет умные, достойные, не чета Шуйскому…
В последнее время мечта Василия Васильевича, казалось, вот-вот сбудется, вон и рязанцы на Шуйского поднялись. Царь Василий Иванович мечется, недруги отовсюду: от Смоленска Сигизмунд, из Калуги самозванец грозит, Прокопий Ляпунов из Рязани замахнулся. В самой Москве заговор зреет. Тушинские бояре Владислава на-царство звали, да и в самой Москве есть их сторонники, однако Голицын убежден: Москва королевича не примет.
Долго прикидывал Василий Васильевич, и так и этак повернет, все одно получалось: не сидеть Шуйскому на царстве. Но тут же иная мысль шевельнется, от которой Голицына озноб пробирал: ну как удержится и тогда почнут крамольников пытать и казнить, а они возьмут да и назовут имя князя Голицына? Нет, надобно от бояр, какие Шуйским недовольны, до поры в стороне держаться. В самый раз захворать, а как скинут Ваську, тогда, даст Бог, и пробьет час его, Голицына…
Голицынская дворня по Москве слух понесла: захворал князь.
Покликали к Василию Васильевичу лекаря. Пощупал он князю живот, в горло заглянул, а уходя, налил из склянки травяного настоя…
Лежит Василий Васильевич, ни он ни к кому, ни к нему никто. Но однажды, поздним вечером, постучал в ворота старый монах из Чудова монастыря, что в Кремле. Впустили старца, он к князю запросился. Велел Голицын ввести монаха.
— Почто, Божий человек, меня, больного, тревожишь?
— Родом я, князь, из Рязани. Намедни довелось побывать в родных местах, с сестрой попрощаться, настал ее час… Увидел меня Прокопий Ляпунов, просил грамоту передать тебе, князь.
Из-под полы рясы извлек лист, передал Голицыну:
— Изволь, князь, покинуть тебя, ибо изустно ничего не сказано.
— Иди, брат, — кивнул Василий Васильевич и, как только монах вышел, принялся за письмо.
«…Кланяется тебе, князь Василий Васильевич, думный дворянин Прокопий сын Петров… А поднялись мы не супротив Москвы, а на Василия Шуйского, царя нам неугодного, ибо не защита он нам и не надежда… Хотим мы видеть государем мужа доброго и справедливого, какой нас, дворян, в обиду бы не давал… И просим тебя, князь Василий Васильевич, о том с другими боярами и князьями совет держать и с нами заедино быть…»
Голицын лист к свече поднес, охватило пламя бумагу — и нет грамоты, лишь пепел на полу. Докажи теперь, о чем писал Ляпунов, да и было ли вообще какое письмо?
Келарю и летописцу Троице-Сергиева монастыря Авраамию Палицыну (обогатившему историю российскую своими воспоминаниями о Смутной поре и осаде лавры) в ночь после Рождества Христова, когда забирал лютый мороз и трещали деревья от холода, а в домах не гасили печи и дымы столбами подпирали московское небо, привиделся ангел, и говорил он Авраамию:
«…Изреки слово к сынам народа твоего… если я на какую-либо землю наведу меч, и народ той земли возьмет из среды себя человека и поставит у себя стражем… И он, увидев меч, идущий на землю, затрубит в трубу и предостережет народ…»
Пробудился келарь. Встал, не чувствуя холода, засветил лампаду, опустился на колени:
— Боже, к чему слова пророка Иезекииля ко мне, грешному?
Утром вызвал его митрополит Филарет. Пока Авраамий шел в Кремль, все гадал, зачем он понадобился митрополиту.
С виду неказист келарь, коренаст, сед, бородка жидкая, но из-под кустистых бровей на мир смотрели мудрые глаза.
Когда Сапега и Лисовский подступили к лавре, Авраамий был в Москве. Не единожды бил он челом Шуйскому, просил послать стрельцов в подмогу осажденным, плакался, читал слезные послания архимандрита Иоасафа думным боярам, искал у них поддержки…
В монастырской церкви шла утренняя служба. Послушник провел Палицына в Филаретову келью. Горела лампада перед образами, на налое лежало Евангелие в кожаном переплете. Бесшумно вошел Филарет. На нем простая льняная ряса, нагрудный крест.