— Иного, Марья, ответа не ждал.

Еще московские воеводы не испытали горечи поражения у Клушина, коронный гетман метался между Гжатском и Царевым Займищем, Сапега разбил табор на Угре, в Суздале отсиживался Лисовский. Его гусары и казаки кормили коней отборным зерном из монастырских житниц и, укрывшись за стенами острога, вели разгульную жизнь.

— Панове, — взывал Лисовский к сподвижникам, — не преклоним колена перед крулем, не допустим помыкать нами! Але мы не шляхта?

— Гонор! — отвечала шляхта.

А в Александровской слободе, в ста верстах от Суздаля, князь Шереметев готовил полки на гетмана. Не дожидаясь, когда астраханская рать осадит город, Лисовский велел трубачам играть сбор. В конном строю повел гетман свой отряд на Ярославль, но в пути свернул на Псковскую дорогу.

Полночь. Лунный свет серебрится в опочивальне. В хоромах тишина звенящая. Жалобно скрипнула половица, и будто дохнул кто-то невидимый.

Оторвал князь Дмитрий голову от подушки, вслушался. Нет, не под ногой человека всхлипнула доска. Не домовой ли? По спине мурашки забегали. Перекрестился.

Не спится. Голову не покидает разговор с братом. Тревоги Василия — его, Дмитрия, тревоги.

Ворочается князь с боку на бок, пуховая подушка камнем кажется, широкое ложе тесным. Чует, Катерина тоже не спит, однако молчит. Ужли грех гнетет? Положил руку на ее мягкую грудь, спросил участливо:

— Отчего маета твоя, Катеринушка? Какая тоска-кручина печалит? Не Михайло ли покоя не дает?

Катерина руку его сняла, повернулась к мужу:

— Я, князюшка, перед Богом за вину ответ держать буду, но не перед людьми. Кто из нас не грешен? За тебя, мужа моего разлюбезного, кого хошь жизни решу, не пощажу. А племянничек Михайло, сам ведаешь, дорогу тебе заступал. Нет, не гложет меня мой грех, и взгляды косые не задевают меня, гордо несу свою голову, я ведь рода скуратовского.

— Так о чем мысли твои, Катеринушка?

— Боюсь я, князь любезный: недруги у брата твоего, Василия, сильны. Ну как замахнутся на него, тогда всем нам погибель. Намедни ворочалась с обедни, повстречала Куракина. Отвесил поклон, а в очах холод змеиный.

— Известно, Куракин с Мстиславским Москву под Владислава тянут, а на Думе Василию осанну поют.

— Душой кривят.

— Они ль одни? А все от лукавого. — Обнял жену. — Спи, Катеринушка, Бог не без милости, отведет грозу.

Теплый ночной дождь омыл город, и к утру небо очистилось. Гасли звезды, и восток тронула первая заря. Прокричали редкие петухи, разбудили Москву, перекликнулись караулы в Кремле и Китай-городе.

Из кельи Чудова монастыря вышел митрополит Филарет, в простой монашеской рясе, без клобука, на голове темная камилавка. Постоял минуту, дохнул чистого воздуха, настоянного на позднем цветении сирени или липы. Долго и с азартом колол березовые дрова и, когда выросла гора чурок, уложил их в поленницу.

Мягко, будто пробуя колокол, звякнул голос монастырской церкви, и зазвонили к заутрене по всей Москве.

Чудовские монахи кланялись Филарету, ростовский митрополит чтил труд и день начинал с работы, поучая братию:

— В молитвах укрепляется дух ваш, в труде — тело.

Отстояв утреннюю службу и поев за общим столом, в трапезной, каши с конопляным маслом, Филарет поднялся и, осенив себя крестом, пошел к выходу, подумав, что вот он, митрополит, отрешился от брезгливости, какая отравляла ему жизнь в бытность в Антониев-Сийском монастыре, когда садился за общую трапезу со старыми монахами. Давно уже забыл Филарет и то, что был он когда-то боярином Федором Никитичем Романовым. Сколько же тому минуло? Скоро уже десять лет исполнится. И всему виною проклятый потомок татарского мурзы Бориска Годунов. Подобно бешеному псу кинулся он искоренять, подминать под себя родовитых бояр, видел в них угрозу своей власти. А они, бояре, выпустили на Годунова первого самозванца, и Филарет тому голова. Его задумка, и он же указал на того, кого нарекли спасшимся царевичем Дмитрием…

Тайные думы одолевали Филарета, с одним лишь братом, Иваном Никитичем, поделился. Желал Филарет зрить на российском престоле сына Михаила…

Убрали первого Лжедмитрия, бояре назвали царем Шуйского. И сызнова мысли: умрет бездетный Василий, глядишь, изберет Земский собор Михаила.

Теплилась эта думка не один год, зрела уверенность, но в тушинском плену все враз рухнуло, когда узнал, что бояре мыслят Владислава на престол звать. Как было Филарету помешать тому? Заикнулся Филарет князю Мстиславскому, дескать, если Шуйский неугоден, надобно поискать иного, из своих бояр, но Мстиславский возразил:

— Нет, владыка, уж лучше чужой, но королевской крови, чем свой, ровня нам, перед каким гордая выя не изогнется. Аль Шуйский нам не урок?

Понял митрополит: ни он, ни патриарх не помешают боярскому решению, надобно время.

Неожиданно зашел к Филарету Салтыков, тучный, лик одутловатый. В тесной келье двоим едва развернуться. Поклонился, сказал:

— Благослови, владыка.

Из-под нависших бровей Филарет смотрел на гостя, почти догадываясь, зачем тот явился.

— Здрави будь, князь. Садись.

Сам уселся напротив, дождался, когда заговорит Салтыков.

— Владыка, не попусту пришел я к тебе, о судьбе плачусь, какую уготовил нам Васька Шуйский.

— Не кощунствуй, князь Иван.

— Я ль кощунствую?

— Слова твои от гордыни!

У Салтыкова губы дернулись, рот искривило:

— Тебе, владыка, не понять ли такого? Не претерпел ли глумления от Годунова? Меня в гордыне винишь, может, и так. Но ты, владыка, за одеянием митрополита укрылся, а мы в нелюбви у царя нонешнего. И брат твой, Иван Никитич, такоже!

— О чем намерен глаголить мне, князь? Только ли это?

— Владыка, умоли патриарха, он властью, Богом данной, пусть поможет свести с престола Шуйского и слово за Владислава замолвит.

— Нет, не склонить к тому патриарха, и воля его непреклонна.

От гнева побагровел Салтыков:

— Откажется? Заставим и сана лишим!

Филарет посохом пристукнул:

— Князь Иван, не забывайся, ты в обители святой!

— Владыка, не отделяйся от нас! И не этот посох по тебе, а патриарший! Вам, Романовым, выше летать надобно!

Насупился Филарет:

— Все в руце Божьей.

— Прости, владыка, коли речь моя дерзка. Оглянись вокруг, до чего довели землю российскую! Кому спасать ее?

— Но не латинянину!

— Седни латинянин, завтра нашей веры.

Задрав рыжую бороду, вышел из кельи.

Послал Станислав Жолкевский в Москву отай, грамоты к Салтыкову и митрополиту Филарету, просил поторопить бояр: сами-де просили королевича на царство…

А из Калуги пробирались в Москву посланники самозванца. Несли «прелестные» письма, в каких именем царя Дмитрия требовал самозванец открыть ворота города, дабы сел он на родительский престол.

Зрело в стрелецкой слободе недовольство. Стрельцы говорили не таясь:

— Царь Василий нас не милует, иноземцев честит, а своим служивым только посулы.

Грозили:

— Забыл Шуйский, как в Тушине иноземцы царя Дмитрия берегли, насилу в Калуге отдышался. Надобно нам царя Дмитрия вернуть!

— А и что, вернем!

Стрельчихи бранились непотребно. Им, стрельчихам, приторговывать нечем. Как жить?

Испугались стрелецкие начальники: ну как взбунтуются? Принесли жалобу в Стрелецкий приказ. Два дьяка, один к одному, чахлые, плешивые, бороденки редкие, уткнулись в бумагу, загундосили:

— Доложим боярину.

Боярин Стрелецкого приказа немедля побежал к Шуйскому. Забеспокоился Василий: этак и до возмущения недалече, на кого тогда и опора? Стрельцы — воинство государево!

Повелел Шуйский на Боярской думе отписать по городам государства Российского, в каких ляхи и литва да самозванец не властны, дабы собирали и слали на Москву стрелецкое жалованье, а крестьяне везли в город стрелецкий хлебный припас…

Успокоились стрельцы, но ненадолго.

Глава 11


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: