— Нам ли не знавать, как тебя, князь, царская челядь из хором выкинула.
— Шайтан! — побагровел Урусов и потянулся к висевшей сабле. — Князь Петр не московит, помнит и то, как брата батогами секли.
— Скоро в Москве царь Владислав появится, чем поклонимся ему? — спросил Сицкий.
Урусов немигающе уставился на боярина:
— Зачем спрашиваешь? — и хитро погрозил крючковатым пальцем.
В тот ненастный день, когда, пустив белого аргамака вскачь, Марина уходила от дождя, Заруцкий мчался следом, не спуская с нее глаз. Одетая в красный кунтуш и красные шаровары, вправленные в легкие, красного сафьяна сапожки, она так легко держалась в седле, что казалось, горячий аргамак и двадцатидвухлетняя Марина с развевающимися темными волосами слились воедино.
На четвертое лето повернуло, как бежал казачий атаман Иван Заруцкий из войска Болотникова. Со своими сотнями он вдосталь погулял по Руси, пока не пристал к самозванцу. Разобравшись, что это никакой не царь Дмитрий, какие в ту пору объявлялись часто, Заруцкий, однако, решил идти с ним до конца. Тем паче за ним стояли ляхи и литва, заднепровские и донские казаки, ватаги мятежных холопов. Большая сила собралась вокруг Лжедмитрия. Даже когда ушел от него гетман Ружинский, а многие вельможные паны отправились под Смоленск, к королю, или пристали к Жолкевскому, Заруцкий остался с самозванцем. Он верил, час мнимого царя пробьет, Лжедмитрий вступит в Москву.
Ко всему удерживало атамана и нежданно пробудившееся чувство к Марине. Оно крепко завладело Заруцким. Не раз слышал он, как шляхтичи называли ее пани, но для него эта маленькая красавица была царицей.
Усатый розовощекий атаман, повидавший всякого уже в первой половине своей жизни, теперь чувствовал, как невидимыми нитями привязала его к себе гордая шляхтянка. Он понимал, что Марина догадывалась об этом. Однажды Заруцкий подвел ей коня, но прежде чем вступить в стремя, Мнишек спросила с улыбкой на тонких губах:
— Будешь ли ты мне верен всегда, вельможный пан Иван?
И он, глядя в ее большие карие глаза, ответил не колеблясь:
— Я твой слуга, царица, и лишь смерти вольно разлучить меня с тобой.
Его слова оказались пророческими: когда Ивана Мартыновича Заруцкого будут сажать на кол, он умрет, шепча ее имя…
Под звон литавр и удары бубнов увел князь Трубецкой заднепровских казаков к Коломне. Поуменьшилось люда в Калуге, остались на посаде донцы Заруцкого, под стенами крепости переметнувшиеся к самозванцу стрельцы и иные ратники да на заход от солнца становище орды Урусова. Их кибитки над самой Угрой-рекой.
В день Рождества Крестителя Господня Иоанна, едва на заутрене под сводами храма поплыли голоса хора: «Величаем тя, Предтеча Спасов Иоане, и чтим еже от неплодове преславное Рождество твое…», тихо, не нарушая церковной службы, к Лжедмитрию приблизился Заруцкий, шепнул:
— Государь, Сицкий с Засекиным сбежали!
Самозванец встрепенулся:
— Когда?
— Вчерашним полднем. Караульные мыслили, тобой бояре посланы.
Лжедмитрий о каменный пол посохом пристукнул, выкрикнул резко:
— Ты почто, атаман, донцов вдогон не нарядил?
— Выслал, государь, как прознал о том.
— Привезут, в пыточную их, пускай поведают, кто еще с ними злоумышлял.
Калужский протоиерей, правивший службу, посмотрел на Лжедмитрия с укором. Самозванец замолчал.
На другой день воротились казаки, не отыскав беглых бояр. У донцов одна дорога, у Сицкого с Засекиным множество. Поди угадай, на какую свернули.
Матвей Веревкин бранился: ровно крысы бегут от него бояре. Когда из Тушина отъезжали, не огорчало, и без них в Кремль войдет, а нынче, когда бояр с ним по пальцам перечесть, каждый побег настораживал. Князь Урусов утешал, охотой соблазнял Лжедмитрия (а охотник он был отменный, самозванец не раз видел, как он волка на скаку камчой убивал). Но с охотой пришлось повременить, задождило.
— Погоди, князь, Бог даст ведро, тогда и готовь гоны…
Покликал Матвей Веревкин дьяка Чичерина. У того лик с перепою опухший, очи сонные. Лжедмитрий заметил недовольно:
— Царствие небесное пропьешь и проспишь, Ивашка. Поди рыло омой водой ключевой, грамоту Жигмунду писать станешь.
И продиктовал письмо обидное:
«…Ты, король, во мне прежде брата зрил, а нынче землю нашу воюешь, сына свово на мой престол мостишь… Одначе и иные слухи имею, будто вознамерился ты Московию с Речью Посполитой обвенчать, как некогда Литву с Польшей. Но то было время Ядвиги и Ягайло, и в том браке Речь Посполитая родилась…
Не поучаю тя, но помнить надобно, Русь завсегда Русью останется. Мои пращуры недругов бивали, да и всех, кто на них куксился…»
Закончив диктовать, потер переносицу:
— Собирайся, Ивашка, тебе посольство править.
Прознала о грамоте Марина, рассмеялась:
— Ты мыслишь, твое слово найдет дорогу к сердцу круля?
— Жигмунд устами канцлера величал меня своим братом.
— Познай истину, изрекал дельфийский оракул, а истина круля во лжи, я убедилась в этом. Круль враг тебе.
— Но враги и вокруг меня: и мой шут, и тот, кто льстит мне сегодня, не изменит ли он мне завтра, как предают меня, своего государя, бояре?
— Не ведаю, кто ты, но не таю кинжал на тебя.
— Ты — царица!
Губы Мнишек искривила гримаса.
— О, Езус Мария, сколько ждать, когда я снова окажусь в Кремле?
— Я исполню требование хана и стану платить ему дань, и Гирей посадит меня на царство.
— Имя твое проклянут русичи.
— В поисках царства все пути приемлю. Не так ли учат отцы иезуиты?
— Подобное я слышала от нунция Рангони. Але Московия — Речь Посполитая? Избави меня, Боже, от гнева черни!
— Довольно, хан Крыма требует дани, а Жигмунд — земли и городов российских. А нынче возалкал всем царством нашим обладать. Из двух зол я выберу меньшее.
Совершив набег под самую Москву, касимовская орда воротилась к Калуге. На восток от города разбила юрты, пустила табуны, задымили костры. Татары похвалялись добычей, отдыхали. Лжедмитрий жаловал Ураз-Магомета дорогой саблей и кафтаном, расшитым серебряной нитью, а вечером позвал на пир.
За столами бояре и дворяне думные, приближенные к государю. А за царским столом Ураз-Магомет и ногайский хан Урусов, по левую руку — боярин, атаман донских казаков — Заруцкий.
Черкасский с Шаховским переглянулись: не по чину возносит царь атамана, тому бы место свое знать надобно…
Ели и пили дотемна. Зажгли свечи, еду обновили. Самозванец одаривал гостей царским кубком, и тог, кому подносили, пил до дна, с поклоном.
За полночь охмелел Лжедмитрий, встал, взгляд мутный, но язык не заплетается:
— Не хотят бояре меня добром в Москву впустить — уступят силе.
Насторожились за столом, стих шум, а самозванец продолжает с угрозой:
— Призову ханов крымского и турецкого, отпишу персидскому шаху. Не признал меня Жигмунд за брата — признает Аббас… С магометанами сломлю Москву… Доколь жив буду, не дам покоя изменникам, дома их и усадьбы разорю…
Опустили бояре головы, молчат, посапывают. Нагой Сумбулову шепнул:
— Покуда не поздно, отъезжать из Калуги надобно.
— Спьяну несет.
— Уж не скажи, вишь, татарами себя окружил.
— Оно и впрямь: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Значит, к Шуйскому ворочаться?
— Отчего к Шуйскому? Скоро Ваську погонят.
— Нам и Дмитрий неугоден, вона чего глаголет.
— В Москве поглядим, к кому пристать.
Пока Нагой с Сумбуловым уговаривались, Сицкий с Засекиным уже к Москве добирались. Дорогой заночевали на постоялом дворе. Просторная изба с печью да полатями, обильем тараканов, пустынная, ни одного постояльца. Во дворе навес с коновязью, под навесом копенка сена, у ворот колодезь со срубом бревенчатым, замшелым, журавль с бадейкой в небо уставился…
Покуда хозяин-горбун привязывал коней, закладывал им сена, бояре, усевшись за давно не скобленный стол, дожидали, зевали.
— Кажется, унесли ноги, — сказал Сицкий и щелчком сбил таракана со столешницы.