Из-за поворота выметнулось облако пыли, его словно выпустили из огромного пульверизатора. Резко пахнуло бензином. Облако толкнулось в придорожные кусты, завертелось, заклубилось, и вдруг на дороге появились сначала приземистая легковая автомашина, потом один за другим несколько тупорылых ядовито-зелёных грузовиков.
Не доезжая площади, машина на миг остановилась - немцы, вероятно, заметили беженцев, - затем рванулась вперёд и подкатила к клубу.
Молоденький немец в чёрном плаще, картинным жестом распахнув дверцу, помог вылезти из лимузина грузному офицеру.
Из грузовиков, гремя о борта подковами массивных ботинок, посыпались на землю грязно-серые фигуры солдат с автоматами.
Грузный офицер рывком снял фуражку и, обтерев белым платком лобастую голову, огляделся. По его толстым губам пробежала кривая усмешка. Он что-то сказал молоденькому немцу, и они оба засмеялись - один неестественно громко, другой заливчатым тенорком. Офицер оборвал смех неожиданно, а тенорок, не успев сразу выключиться, ещё заливался какое-то время, пока лобастый не крякнул сердито; и то- гда молоденький немец сконфуженно замолчал, поперхнулся, и из его глотки вырвалось что-то похожее на козлиное блеяние.
Юте стало смешно: она прыснула, но сразу же осеклась, почувствовав, как рука Тани дёрнула её за платье.
Офицер стрельнул злыми глазами в Юту и, изобразив на холёном лице нечто вроде улыбки, заговорил:
- Советские колхозники на собрании… - У него был почти чистый русский выговор. - О, собрание за чашкой чая! - Офицер разразился гогочущим смехом. - Мы вам не помешали? - Он снова загоготал. - Молчание - знак согласия, как говорят русские. В таком случае, приготовьте и мне чай, лейтенант, - обратился лобастый к молоденькому немцу, повторив приказ по-немецки.
Лейтенант крикнул что-то солдатам, и те, с минуту поговорив между собой, скопом кинулись на крыльцо и принялись колотить ботинками в дверь клуба.
Пока солдаты выламывали дверь, вытаскивали на улицу столик и скамейку, а лейтенант доставал из машины кульки, бутылки, банки и раскладывал их на столе, лобастый дымил сигаретой и скользил отсутствующим взглядом по беженцам. Вот он заметил цыганские кибитки, на какой-то момент в глазах его вспыхнуло оживление, но быстро потухло. Он скучно продекламировал: «Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют…» Потом лениво опустился на скамейку, медленно налил в стакан водки, повертел стакан в руке, как бы размышляя, пить или не пить, и вдруг, резко запрокинув голову, одним духом опорожнил его.
Поморщившись и зычно, на всю площадь, крякнув, офицер воскликнул:
- Вот как! - и положил что-то себе в рот.
Юте показалось, что он подмигнул ей. Совсем он был не страшен, этот толстый, смешной немецкий офицер. Вот только солдаты зачем-то дверь выломали, когда можно было и не ломать, а найти ключ и отпереть её; если бы не солдаты, всё было бы почти как в театре. И, когда охмелевший офицер вдруг самодовольно спросил: «Вы знаете, кто я есть?» - и стал рассказывать, кто он, Юте показалось, что лобастый выдумывает, притворяется, играет комедию.
- Перед вами барон Зимлер! - Отдельные слова он выкрикивал, стуча при этом кулаком по столу. - Моего отца все знали в Петербурге. Он владел большой фабрикой. Я родился и жил в Петербурге. Эта фабрика стала бы моей, но её отняли у меня. Кон-фис-ко-вали!.. И прогнали меня в Эстонию. А потом и оттуда… А я пью с вами. Вот какой я добрый?..
Зимлер снова наполнил стакан водкой и внезапно повысил голос:
- Пью за фюрера, за доблестную немецкую армию, за новый порядок в Петербурге, во всей России, на всей земле! Хайль Гитлер!
- Хайль! - взвизгнул лейтенант, вытянувшись в струнку и выбросив вперёд правую руку.
- Хайль! - рявкнули солдаты, и тотчас же, словно эхо, где-то далеко прокатилось раскатистое громыхание.
Юта прижалась щекой к Таниному горячему плечу. Ей сделалось жутко: нет, она не в театре и толстый фашист совсем не притворяется, не играет комедию; он может сейчас приказать солдатам убить её, и те сделают это не раздумывая, равнодушно, бессмысленно - ведь выломали они новенькую покрашенную дверь… Что ещё взбредёт в голову этому лобастому офицеру?
А Зимлер как будто сник. Подперев ладонью щёку, он долго обводил блуждающим взглядом беженцев и наконец остановился на цыганских кибитках.
- «Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют…» - ещё раз продекламировал он и вдруг заулыбался. - А я добрый… И парни мои добрые… Цыгане! Я хочу, чтобы вы пели песни и танцевали для меня. Для меня и для моих парней.
От неожиданности цыгане на какой-то момент замерли, потом стали растерянно переглядываться, словно спрашивая друг друга: «Что ему от нас надо?»
- Ах, вы не хотите петь, вы не желаете развлечь немецкого офицера? - Улыбка исчезла с лица Зимлера, и он что-то сказал лейтенанту.
Лейтенант быстро подбежал к солдатам, выхватил у одного из них автомат и выпустил поверх кибиток длинную очередь.
Шарахнулись кони, срываясь с привязи и оглашая вечернюю тишину тревожным ржанием. Раздался истошный рёв перепуганных малышей.
Зимлер, а за ним и все немцы разразились безудержным смехом. Пока они смеялись, цыгане немного пришли в себя, успокоили лошадей, с помощью шлепков и уговоров утихомирили ребятишек.
Мишка отвязал от изгороди лихорадочно вздрагивавшего иссиня-чёрного красавца, не сумевшего порвать крепкие ремённые поводья, и увёл его за кибитку.
Вскоре перед кибитками в яркой полосе предзакатного солнца появились парень и девушка, нарядные, черноволосые, с гордо поднятыми головами. Парень держал в руках гитару. Из-под шали, небрежно накинутой на плечи девушки, виднелся маленький бубен.
Молодой цыган одёрнул жёлтую шёлковую рубаху, подпоясанную кушаком с тяжёлыми кистями, легко, будто невзначай, тронул пальцами струны, и тревожные, печальные звуки нежными брызгами разлетелись в разные стороны.
Гитара замолчала, а люди ещё слышали её звуки. Но вот девушка, плавно поводя плечами, подняла бубен, и тотчас же, сначала тихо, потом всё громче и громче, заговорили бубенчики: будто звенящие брызги гитары, на какой-то миг застывшие в воздухе, вдруг дождём обрушились на бубен; а из-под быстро скользнувших по струнам пальцев уже начали вылетать новые брызги звуков. И гитара и бубен слились воедино, родили целый каскад звуков, насторожённых, предостерегающих, и, внезапно умолкнув, рассыпали этот каскад по площади, заставив сердца беженцев сжаться в тревоге.
Вдруг из глубины табора донёсся могучий бас.
Зимлер вздрогнул, немцы насторожились.
Песню подхватили десятки голосов, женских и мужских. Поющие цыгане толпой вышли навстречу девушке и парню, окружили их и сели на зелёную траву.
О чём говорилось в этой песне, никто, кроме цыган, не знал. Но беженцы почувствовали, что была эта песня раздольная, вольная, быстрокрылая. Унесла она неприкаянных, войной прогнанных из отчих домов людей в родные места.
Всё звонче, всё сильнее становилась песня, всё быстрее летела она на своих крыльях. И не было ей дела до того, что пьяный немецкий офицер свирепо оттолкнул от себя стол так, что стакан, банки, кулёчки полетели на землю, что мрачной тучей прошёл он к машине и, прежде чем сесть в неё, приказал что-то лейтенанту; не было ей дела до того, что грязно-серые немцы в нахлобученных пилотках кривились в злобных ухмылках. Песня пелась не для них…
То, что произошло дальше, было кошмарным, невероятным сном, сном, продолжавшимся всего несколько мгновений…
Юта видела, как, схватившись за грудь, вдруг упала и забилась подстреленной птицей девушка с бубном; как в панике вскакивали и тут же падали, словно подкошенные, цыгане; как могучий цыган с широкой бородой выскочил из-за кибиток, потрясая в воздухе кулаками и разъярённо крича: «За что? Убийцы!» - и как с тяжёлым стоном он рухнул на землю; как судорожно корчились в предсмертной агонии лошади…