— А что?
— Выпорют, как в пятом году.
— Ну уж нет, дудки!
— Теперь, конечно, другое дело.
— Вот доберемся…
Подошли машинист Мухта и кочегар Свищ. Мухта был черен, как жук-древоточец, его лобастая голова ушла в непомерно широкие плечи, смотрел он исподлобья; Свищ выше его на целую голову, гол по пояс, на шее у него моталось белое махровое полотенце, его костлявый торс сплошь покрывала татуировка: тут были и девицы в разных позах, и корабль с раздутыми парусами, и львиная голова с ощеренной пастью. Руки переплетали змеи, в центре тощей груди расположился двуглавый орел с надписью под ним: «За веру, царя и отечество». На левой руке между витками тела кобры нанесено множество женских имен. Художественные вкусы, интимная сторона жизни Свища, его политические убеждения — все можно было прочитать не только на его верхней части туловища, но и на нижней, сейчас скромно задрапированной полотняными штанами. Так, после февральской революции, прочно укрепившись на платформе анархизма, Свищ вонзил в орла красный кинжал, на клинке которого стояло: «Смерть мировой буржуазии», ниже по синеватым рисункам краснела еще пара лозунгов: «Анархия — мать порядка» и «В борьбе обретешь ты право свое». Последний начинался на животе и заканчивался на спине.
Мухта прикурил и стал возле обреза, молча глядя на плавающие окурки, чувствовалось, что он с большим трудом переносит общество «безыдейных» матросов. Анархист-бунтарь, он жаждал деятельности по переустройству мира, в котором будут сброшены все оковы власти и человеческая личность станет абсолютно свободной. Мухта пробовал внушить идеи анархизма матросам, но встретил такое непонимание, обнаружил столько буржуазных взглядов и, главное, не раз в пылу дискуссии был бит, что до поры до времени замкнулся в себе, копя ненависть и презрение к этой темной массе.
Мухту, казалось, баковое общество не заметило, зато Свищ был встречен улыбками.
— Ну как, Гоша, анархия? — спросил Зуйков, подмигивая матросам.
— Порядок! — Гоша оттолкнул плечом Феклина, протискиваясь к фитилю. — Возьми лево на борт, пропусти человека к огню. Уважать надо, братишка, кто к огню тянется и к топору. А ты раскорячился у обреза, будто пырнуть в него хочешь.
Феклин не остался в долгу:
— Не больно костями пихайся! И что такое с тобой, Гоша? Харч у всех равный, все ребята в теле, только ты один как веха на рифе али шкилет?
— В мясе ли дело! — Гоша затянулся так, что засвистело у него в легких, и изрек: — Дух важен в человеке. Во! — Он шлепнул ладонью по двуглавому орлу. — Вы што? Поели — да на бок, свисток — и вы, как обезьяны, но реям или снасти трекать, вот и вся ваша идеология. Да еще разговоры о нищенской вашей собственности, землице там да полудохлой худобе. Вот и жиреете, а мы духом живем, горим душой за вас, охмуренную массу.
Все покосились на Мухту, но никто не сказал ни слова. Гоша продолжал:
— Насчет анархии, братва, не советую зубоскалить, придет еще ее час, и вы тогда прозреете и возьметесь вместе с нами, идейными анархистами, очищать землю от сора и накипи. И потому, братва, бросьте языки точить, а точите ножи и топоры, ну и не забывайте, что есть у нас винторезы и пушки. Готовьтесь, одним словом… Мухта кивнул, но не сказал ни слова. Гоша продолжал, ободренный молчанием матросов и кивком своего идейного руководителя. Он повел рукой на восток:
— Там, братва, уже идет легкая заварушка, Николку помели и прочих паразитов, и тут бы добивать буржуазию и учреждать всеобщую республику, без всякой власти, так сказать, раскрепощение души производить и протчее, а они вводят новую власть! Сначала Керенский — гнида буржуазная, потом Советы. Там будто есть и наш брат, да все равно власть, а раз власть, опять угнетенье личности… Потому, братцы матросики, — он подмигнул правым, потом левым глазом, — держи ножички за голяшечкой, придем домой, пощекочем горлышко! Так что скорей надо на арену битвы! Что касается наглей фракции, то мы за то, чтобы идти в Архангельск или в Мурманск, пусть с английской контрой, там у себя мы им покажем, когда поднимем свое знамя!
Мухта проронил, не поднимая головы:
— Черное знамя, в знак гибели всякой власти и буржуазии.
Старший боцман, побагровев, рявкнул:
— Заткнись, сучья анархия!.. — Он выругался еще крепче, затем уже мягче продолжал: — Сколько раз предупреждал, что никакой агитации, разговор по душам — другое дело, а чтобы бунтовать на корабле, за это, брат, можешь сильно пострадать.
Мухта, с остервенением бросив окурок в обрез и смачно плюнув, ушел.
Гоша Свищ, глядя ему вслед, заголосил:
— Вы, гражданин боцман, не сучьте идею анархизма. И не имеете права, милорд, затыкать рот, как я есть на баке и свободный от вахты человек. Между продчим, мы, машинная команда, как-то сразу поняли, где идейная правда, вы же, как отсталый слой, возитесь со своими вшивыми парусами…
Боцман вскочил:
— Что? Вшивыми! Да я тебя за это переломлю, как щепку!.. Я тебе дам милорда! Самого в короли произведу!.. — Боцман сел, утирая со лба выступивший пот. — Паруса ему, видишь ли, вшивые, сам ты вшивый, конца гнилого не стоишь.
Свищ осклабился:
— И за что такой шухер? Ну, высказал идею, ну, вам не нравится из-за отсталости и буржуазной заразы…
— Я тебе дам заразу, — уже совсем мягко сказал Павел Петрович, — кончай политику, она у нас во где сидит, эта политика! — боцман хлопнул себя по затылку.
— Как же в таком случае свобода слова?
— Я тебе дам такую свободу!..
— Ну это, положим!.. — петушился Свищ.
— Я тебе положу, ты выпросишь у меня или ребята подкинут. Как, ребята?
— Чего не подкинуть! — отозвалось сразу несколько голосов.
Гоша расплылся в улыбке и сделал общий поклон:
— Не будем обострять страсти. Закончим дискуссию и перейдем к более веселому текущему моменту. Ну ее к дьяволу, политику! Поговорим о другом интересе, о женском поле. Ну чего ощерились? Интересно? Только должен вам сказать, что в женщине разобраться трудней, чем в политике. Она тебе и анархизм, и социализм, и черт те что. Боюсь, не хватит у вас… — он покрутил пальцем у виска, чем вызвал негодующие голоса:
— У тебя больно мною!
— Черт размалеванный!
— Давай катись к себе в преисподнюю.
— Пусть еще побрешет, ребята.
Свищ пожал плечами:
— Если не интересно, я закончу на этом выступление на баке.
— Давай, давай!
— Крой, Гоша!
— Большинство — за! Продолжаю, но должен заявить, что насчет брехни — пардон. Как идейный анархист-боевик, вранье считаю излишним, и все есть чистая правда. — Он подбоченился. — Нравлюсь я женщинам, что поделать, как я есть Дон-Жуан! Не слыхали? Жил такой мальчишечка на Молдаванке да еще я. Видали, сколько ил было! — он покосился на свою левую руку. — Сто десять особ, самых раскрасавиц. Вчера еще одну встретил, не наколол, места ужо нет на руке, придется вот здесь, на орле, красным пустить.
— Вот про баб — это куда ни шло, — сказал боцман, — только смотри не охальничай, меру знай.
— За кого вы меня принимаете, господин, гражданин, товарищ старший боцман?
Боцман с улыбкой покачал головой:
— Ну и ну, нанизал титулов.
— Чтобы не ошибиться, выбирай любой, хотя стоит тебя величать товарищем, ты хоть и не наш, а близко стоишь к большевикам, вот эти, — он кивнул на Громова и Трушина, — совсем тебя в свою большевистскую веру обратили…
— Опять? — спросил боцман.
— К слову пришлось, перехожу вплотную ко вчерашней встрече, но прежде разрешите заметить, что баба здешняя вроде сухой тарани, вяленной на ветру, а встретил я настоящий помпончик. Везет мне. Еще когда ходил на «Европе» — пассажирском из Одессы в Лондон…
Феклин перебил:
— По одесской бухте, и тот буксир назывался «Дельфин» и был чуть поболе нашего баркаса.
Свищ, с состраданием посмотрев на вестового и не удостоив его ответом, продолжал:
— Там, на «Европе», не было мне покою от женщин, заметьте, боцман, — женщин, а не баб. Все пассажирки наводили на меня лорнеты.