— Что, что? — спросил Зуйков.
— Стекла такие на палке, для деликатности обращения. Опять же письмами забрасывали, смех что писали, ну и насчет прочего… приходил из плавания на полусогнутых…
Громов сказал:
— Мозги у тебя, Свищ, на полусогнутых ходят. Пакостный ты человечишко, а еще мир хочешь перестроить на свой лад.
— Пойдем от греха, — сказал Трушин, — а то руки чешутся, да марать неохота, и Петрович здесь — неудобно драку затевать.
— Интеллигенция! — со злобой глядя им вслед, сказал Свищ, вложив в это непонятное ему слово гадкий смысл. — Подались совещаться, как вас, братишки, околпачить, обольшевичить!
— Но-о, опять! — прикрикнул боцман.
— Совсем нет. К слову пришлось. Продолжаю. Я, братцы, вчера мамзелю Белобрысенького узрел. Вон он ходит по шканцам, как именинник, о ней мечтает, а не знает, что с ней у него дело кранкель!
Все невольно посмотрели на шканцы, где виднелась белая сверкающая фигура Стивы Бобрина. Свищ, поощренный вниманием, продолжал:
— Иду я, братцы, вчера по какому-то там стриту, мету клешем по панели. Со мной Коська Бураков увязался, тот, что наколки делает, артист, художник. Зашли в кеб. Взяли по кружке темного. Потом еще. Мне хватит и двух для развлечения, а Коська так и присосался к третьей, как телок к вымю, ну а мне пива мало, общество надо, женское общество. Были там две Мери, да, как я вам сказал, — вобла воблой, да еще одна без зубов. Ну и, хватив джину, вышел я на мостовую, прошелся слегка, смотрю, магазинчик, а в окне перчатки. Заглянул я в стекло и вижу, братцы, вашего гардемарина и такую красотку, что ради нее все капиталы отдашь и не пожалеешь. Белобрысенький эдак перчатку меряет, а сам ее прямо ест глазом, зараза.
— А она? — спросил Зуйков.
— Она что? Сначала на него щерилась, а потом, как меня увидала, так и впилась, глазищи — во. Ну, прямо млеет девка. Бери и завертывай в бумажку.
— Завернул? — спросил Феклин.
— Сегодня будет дело. Кто, братцы, одолжит полфунта?
— Бог подаст, — сказал боцман.
Матросы дружно засмеялись.
Свищ, криво усмехнувшись, обратился к Брюшкову:
— Выручай, Назар, процент положу больше прежнего!
— Ты сначала два отдай и проценты.
— Отдам, ростовщик несчастный. Ну?!
— Не проси.
— Эх, мелкий вы народ, копеешный, нету у вас этого… самого… морского перцу.
— Иди к своим анархистам, — посоветовал Феклин, — им денег не надо, вот и дадут.
— Не дадут, гады. Не дозрели еще до полной свободы от капиталу, да ладно, пойду в картишки перекинусь, может, повезет.
Боцман пригрозил:
— Смотри, вещи проиграешь, в канатный ящик посажу.
— Эх! — Свищ махнул рукой. — Что канатный ящик против ее всей фигуры и расчудесных глаз!.. Прощай, орлиное племя! — Он пошел по палубе, вихляясь всем телом.
После ухода Свища несколько минут на баке говорили о нем как о пустом, никчемном человеке. Павел Петрович заключил:
— Одним словом, морская вошь — не боле. — И вернул аудиторию на серьезные рельсы, сказав:
— Учения как будто прошли по всей форме.
Матросы стали живо обсуждать учения и все-таки ухитрялись вставлять словцо о доме, земле, новых порядках.
Зуйков сказал при всеобщем поощрительном внимании:
— Учения, братцы, были не простые. Наш-то, Мамочка, показал им, что стоим, стоим, ждем у моря погодь, а вдруг возьмем да и распустим крылышки. Сейчас оп там все как есть выложит ихнему начальству, скажет, что нету такого закона, чтобы корабль Российского флота как бы в плену держать! Насиделись в таком плену и дома. Теперь будя!
Все посмотрели на берег.
Боцман, задрав голову, спросил вполголоса, но так, что было слышно и на юте:
— Эй, на марсе?
— Есть, на марсе!
— Что там на берегу?
— Вельбот стоит у стенки. Наши на ихнем извозчике давно уже уехали, и все нету.
— Не зевать там!
— Есть, не зевать!
Лешка Головин, держась одной рукой за топенант, сияющими глазами глядел вокруг. С высоты все было иным — и море, и берег, и беспорядочно разбросанный город, и корабли. Лешка попытался представить себе, что летит над заливом, как чайка, но это сравнение он сразу отбросил, не нравились ему крикливые попрошайки. Вот если бы превратиться в альбатроса! И лететь, распластав крылья! Лешка часами следил за альбатросами, тщетно стараясь подметить, когда они машут крыльями. Лешка еще ничего не знал о восходящих потоках воздуха и считал, что альбатросы да еще буревестники обладают таинственным секретом и потому могут плавать в воздухе, не махая крыльями. Он мечтал когда-нибудь разгадать этот секрет, на зависть всем морякам взмыть в небесные просторы, как эти удивительные птицы.
В гавани у бесконечных причалов стояло множество судов, среди них выделялся огромный транспорт, на него по сходням двигалась серо-зеленая масса: шла посадка солдат. Поблескивали стволы винтовок, каски.
Солдаты не особенно интересовали Лешку, при виде пехотинцев он всегда испытывал жалость и приятное чувство превосходства. Внимание мальчика больше всего привлекала военная гавань. Там сейчас помимо подводных лодок стояли два крейсера и несколько тральщиков. У доков, как скала, застыл линкор, серый, в ржавых подтеках, с развороченной палубой. На дальнем рейде дрожали в мареве эскадренные миноносцы. Два буксира вытягивали из гавани американский транспорт.
Юнга презрительно усмехнулся. Как и все «парусники», он недолюбливал пароходы, особенно когда они обходили их клипер, и в душе завидовал быстроходным эсминцам и крейсерам. И все-таки ничего лучше не было на свете, чем клипер «Орион». Мальчик знал, что Орион — созвездие, и мог даже показать, где находятся три его самые яркие звезды. Само название говорило ему о необыкновенном, недостижимом. Он ни разу еще не встречал корабля, носившего имя звезды, и это также играло немаловажную роль в утверждении исключительности «Ориона» в сознании мальчика.
Лешка любил смотреть на свой корабль со стороны: с берега или со шлюпки, когда его можно сразу весь охватить взглядом. Низко сидящий в воде, со стремительными обводами корпуса, с мачтами, немного откинутыми назад, что придавало кораблю горделивую осанку. Однажды, еще в Севастополе, Лешка заболел и не пошел в рейс, а вышел из госпиталя в день возвращения «Ориона». Впервые он увидел свой корабль летящим под всеми парусами. К глазам мальчика подступили слезы восторга при виде такой красоты, изящества и вольной силы.
Прежде юнга старался скрывать свою любовь к кораблю, потому что никто из взрослых особенно-то не выказывал к нему своих нежных чувств. О клипере принято было говорить ласково-покровительственным тоном: «Наш клиперок», «Ориошка», «Стоющая посудина» или как-нибудь еще в таком же роде. Только однажды мальчик услышал восторженные слова об «Орионе» от взрослого человека, который раскрыл перед ним всю его романтическую прелесть и предсказал его трагическую судьбу.
Из Бреста в Плимут шли в караване торговых судов под эскортом четырех миноносцев. Транспорты старой постройки еле плелись, делая не больше 8 узлов. Дул свежий попутный ветер, и на лаге клипера накручивалось до 12 узлов, и то при неполной парусности.
«Орион» шел в кильватер головному миноносцу, а когда тот разворачивался и уходил, делал круг, словно овчарка, собирая и подгоняя свое стадо, клипер ложился в дрейф и поджидал тихоходные паровики, командир, к восторгу матросов, не уравнивал с ними скорость. Вот тогда Воин Андреевич и сказал слова о клипере, навсегда запавшие в сердце Лешки Головина.
Командир сидел на мостике в кресле, сплетенном из бамбука, и читал книгу, иногда перебрасываясь парой слов с вахтенным офицером, да поглядывал на бизань: не заполощут ли паруса. Он хорошо знал, что такого не может случиться, когда у штурвала матрос первой статьи Громов и вахту несет старший офицер, и все же он не мог побороть привычки, находясь на мостике, всегда наблюдать за парусами. К тому же вид парусов, наполненных ветром, доставлял ему неизъяснимое удовольствие.