— Чем ты лично собирался помочь семье в такой ситуации?

— Чем обычно, — пожал плечами Георгий. — Похороны, венки… Проводить в последний путь. А то ведь никто из наших даже не пришел на похороны.

— Это кто тебе сказал, что никто из наших не был на похоронах?

— Мать его сказала.

Полонский усмехнулся: ну и люди!

— Я самолично был на Троекуровском, — объявил он. — И венок от имени Интерпола принес, и некролог в ведомственную малотиражку послал. Соболезнование выразил.

У Гольцова брови поползли вверх.

— Тогда почему?..

— Потому что есть такое гнилое чувство, Гольцов, — обида называется. Обидишься на весь свет и сидишь, гордый, и все перед тобой чем-то виноваты. Короче, не стоило тебе на похороны соваться, только нервы себе трепать. Хватит и того, чего я наслушался. Давай на этом поставим точку. И не говори никому. Понял ты меня?

— Так точно, Владимир Сергеевич.

— Да и не работал уже у нас Малышев к тому времени.

— Да, я знаю…

Полонский посмотрел на Гольцова:

— Расстроился?

Георгий неопределенно повел плечом. Ему вспомнился тот день в середине февраля, когда Малышев неожиданно, когда и так не хватало рабочих рук и ног, положил перед ним на стол заявление об уходе. Георгий пробежал его глазами и удивленно уставился на Малышева:

— Юра, совесть-то имей! Может, потерпишь? Сам видишь, какая у нас запарка…

Малышев коротко ответил:

— Нет.

Выглядел он как обычно: такой же спокойный, замкнутый. Только в глаза старался не смотреть.

— Что случилось? — спросил Георгий.

— Ничего.

— Что-то произошло?

— Нет.

— Дома?

Юра отрицательно мотнул головой.

— Тогда в чем дело? К чему такая спешка? Да говори ты, не телись!

Юра поднял глаза, во взгляде светилась обида и… ненависть.

— Вы подпишете заявление, товарищ майор?

Гольцов, стараясь казаться равнодушным, сухо ответил:

— Это не ко мне. Это в приемную к Полонскому.

— Слушаюсь!

Юра забрал заявление и вышел. Ни объяснений, ни оправданий… Гордый.

За то годы, что Гольцов проработал в Интерполе, личный состав сотрудников здорово поменялся, и редко кто уходил без объяснения причин, разве когда гнать надо было такого работничка в шею. При увольнении все чувствовали себя немного виноватыми перед коллегами и напоследок старались расшаркаться. Бросаю, мол, работу, но не родной коллектив. Малышев отличился. Взял и ушел, не сказав никому ни слова. А мог бы и объясниться: так, мол, и так, хорошая работа подвернулась, жаль упускать шанс, войди в мое положение… Ведь знал, что у Гольцова к нему отношение скорее дружеское, чем деловое. И тем не менее…

В бюро на его увольнение никто не обратил особого внимания. Исчез человек и исчез, нашел какое-то другое место. Всем известно: рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше — и за это не осуждают. А Георгий тогда обиделся на Малышева, хоть виду и не подал. Да, было обидно, потому что Малышев бросил не просто работу, а именно — людей.

Вот и все, что знал Гольцов до сегодняшнего утра.

— Не подписал я тогда его заявление, — объяснил Полонский. — Дал время подумать до конца февраля, пока догуляет очередной отпуск. Я так понял, что у него что-то случилось. Может, конфликтовал с кем-то из наших? Поссорился? Ты ничего такого не замечал?

— Нет, — подумав, ответил Георгий. — Не припоминаю. Не похоже на Малышева.

— То-то и оно, что непохоже. Хотя в тихом омуте, сам знаешь… Как он того хмыря из министерства осадил?

— «Не надо путать хамство с принципиальностью»! — процитировал Георгий. — Как же, классика.

Эта Юрина фраза, произнесенная тихим, спокойным тоном, когда на него попытался повысить голос кто-то из министерских чинов, вошла в словарный фонд сотрудников НЦБ. Ее теперь часто повторяли. А Полонский между тем продолжал:

— В положенный срок Малышев на службу не вышел. По моей просьбе Зиночка, секретарша, звонила ему домой, но Юра к телефону не подходил. Честно скажу, Гольцов, разозлился я на него и первого числа подмахнул заявление. А второго утром мне сообщают, что Малышев застрелился. Нашли его на даче. Стрелялся из наградного пистолета отца. В рот… Обнаружили тело на вторые сутки. Приезжал ко мне следователь, брал показания. Ну что тут скажешь?!

Полонский тяжело вздохнул, взъерошил двумя руками короткий, с сильной проседью, ежик волос, как всегда делал в те минуты, когда мысли были заняты чем-то неприятным и беспокойным. Черное офисное кресло скрипнуло под его грузным телом.

— Совсем еще мальчишка, двадцать шесть лет. Единственный сын. Разделяю родительское горе, понимаю, сам это пережил… Но нельзя же, как его мать, на всех набрасываться с обвинениями. Нет в этой истории виноватых, Гольцов, понимаешь? Нет.

— Согласен, Владимир Сергеевич. Но и мать понять можно.

— Прямо беда… Ладно, ты иди, срочно с Таганской прокуратурой разберись. Съезди к ним, лично поговори со следователем. Ну ты меня понимаешь? Потом доложишь.

Георгий утвердительно мотнул головой: есть!

На выходе из кабинета Гольцов поймал на себе взгляд Зиночки. Секретарша Полонского обладала сверхъестественной способностью знать обо всем, что происходит за дверью кабинета шефа. Георгий кивнул ей и вышел из приемной.

Проходя мимо знакомой двери, Гольцов не удержался и заглянул внутрь. В кабинете, где раньше работал Малышев, за столом теперь сидел другой сотрудник. Здесь все оставалось так же, как и при жизни лейтенанта. Только со стола исчезла красная пластиковая кружка с надписью «Юрий» и керамическая пепельница в виде бравого солдата Швейка, которую Юра привез из Праги и всегда держал на своем столе, хотя и не курил. Его часто отправляли по работе в Чехию. Юра Малышев знал немецкий, французский и чешский. И всегда удивлялся, почему в Праге так гордятся домом Франса Кафки, но нет экскурсий по пивнушкам, которые посещал жизнерадостный Йозеф Швейк.

Как обычно, Полонский принял на себя основной удар, подставился как щит, оберегая своих людей от неприятных эмоций. Не отправил никого вместо себя (а ведь мог бы!) — нет, лично поехал на кладбище. Добровольно взвалил на себя кошмар материнских рыданий, незаслуженных обвинений. А теперь, пережив это, перетерпев, хочет, чтобы на этом все и закончилось.

Что ж, он имеет на это право…

Над Юриным столом, рядом с фирменным календарем Росвооружения, висели цветные любительские фотографии, на которых все обычно выходят с кроличьими глазами. Ба, знакомые все лица! Георгий подошел ближе и сразу вспомнил, когда и где это было снято: 13 января сего года в баре «Лес», где они по чистому совпадению коллективно отметили старый Новый год. На одном из снимков он узнал самого себя в обнимку с Зиночкой. У него на голове прицеплены уши Микки-Мауса, на Зиночке — очки с красным носом, страшна как смерть. Вот и Юра. Как всегда, задумчиво повесил голову и смотрит в никуда, словно в эту минуту мыслями далеко-далеко.

Георгий отколол фотографию, поднес к глазам. Ему хотелось разглядеть что-то такое в Юре, что дало бы понять, каким он был на самом деле. Высокий, красивый темноволосый парень. Но о чем он думал, когда сидел на ночных дежурствах вот за этим столом или когда веселился тогда в «Лесу» на староновогодней гулянке?

Уж наверняка не о том, что скоро будет лежать в могиле на Троекуровском кладбище…

Почему, ну почему он это сделал?

Ведь должна быть причина. Ни с того ни с сего люди не стреляются. Узнал, что смертельно болен? Бред, он был здоров. Занимался спортом, регулярно проходил медкомиссии.

Георгий рассматривал фотографии одну за другой, и ему вспоминались различные моменты жизни, связанные с Юрой Малышевым. Как-то вскоре после Юриного увольнения он спускался в лифте с одним из сослуживцев, и разговор у них случайно зашел о Малышеве.

— Если честно, мне он не нравился, — признался сослуживец. — Слишком тихий. Такие люди всегда вызывают подозрение, особенно мужики. Они или педики, или…

— Или кто?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: